— Ну что, братцы, как живете?.. по-старому?
— По-старому! — отвечал загребной. — А ты как?
— Хорошо, братцы.
— При месте?
— В матросах был, а теперь около земли буду… И денег заработал, братцы… И вообще хорошо на воле жить… А старший офицер как?
— Известно, как… Только, слышно, отмена скоро порки будет! — сказал загребной.
— Беспременно должна быть… А боцман что? — спрашивал Чайкин.
— Боцман куражится… Что ему!..
— Кланяйтесь Кирюшкину, братцы, от меня. И всем ребятам кланяйтесь… А скоро пускать будут команду на берег?
— Первую вахту завтра…
— И Кирюшкина пустят?
— Верно, пустят…
— Так скажи ему, Вань, что я его беспременно хочу видеть. Добер он был до меня, и я этого не забуду вовек…
С четверть часа просидели гребцы с Чайкиным в кабачке, и все это время шли взаимные расспросы. Чайкин расспрашивал про житье на клипере, матросы расспрашивали Чайкина, как он этот год жил, и хорошо ли здесь жить, и как он научился ихнему языку, — словом, разговор не иссякал.
— А очень сердился капитан, что я опоздал тогда, братцы?
— Очень, и старший офицер тоже.
Когда загребной объявил, что пора «валить» на вельбот, Чайкин проводил гребцов до вельбота и еще раз просил сказать Кирюшкину, что он ему кланяется и будет завтра поджидать его на пристани… Пусть он позади всех, мол, идет… Затем Чайкин простился со всеми, пожелал, чтобы вышла матросикам «ослабка», и долго еще провожал глазами удалявшийся вельбот.
Через четверть часа он зашел в один из салунов на набережной и, позавтракавши, направился к Абрамсонам.
Переулок, в котором жил старый еврей, Чайкин нашел после долгих блужданий. Наконец он попал в него и узнал дом. Войдя во двор, он подошел к старенькому флигелю и постучал в двери.
Некоторое время никто ему не отворял. Тогда он стал стучать сильнее.
— Кто там? Кого нужно? — по-английски спросил молодой голос, по которому Чайкин тотчас же признал Ревекку.
— Чайк! Русский матрос! — отвечал по-английски Чайкин.
— Мы не знаем Чайка… И отца нет дома…
— В таком случае кланяйтесь господину Абрамсону и вашей маменьке, Ревекка Абрамовна, а вас позвольте поблагодарить, что вы ко мне были добры и научили, сколько жалованья требовать… А я в другой раз приду! — проговорил Чайкин по-русски.
— Так это вы, тот бедный матросик, которого ночью отец привел? — спросила Ревекка, и тоненький ее голос сразу сделался радостным.
— Я самый, Ревекка Абрамовна!
— Так подождите минутку. Я сейчас отворю…
За дверьми торопливо зашаркали туфли.
Через несколько минут послышались шаги, и двери отворились.
При виде хорошо одетого Чайкина Ревекка удивленно попятилась назад.
— И вы, Ревекка Абрамовна, не узнали? — спросил, улыбаясь, Чайкин.
— Вы тогда были в другом костюме, а теперь такой джентльмен. Пожалуйте в комнату, господин Чайкин!.. Здравствуйте! Очень рада, что вы нас вспомнили! — радостно говорила Ревекка, пожимая руку Чайкина.
Чайкину показалось, что она похудела и побледнела и ее большие черные глаза как будто ввалились.
— Чем угощать вас, господин Чайкин? Может быть, рюмку вина хотите?
— Благодарю… Ничем. Я только что завтракал.
— Папенька скоро придет… Он по делам ушел, и маменька тоже по делам.
— А Абрам Исакиевич как поживает?
— Ничего себе… Все теми же делами занимается! — прибавила смущенно Ревекка.
Скорбное выражение показалось в ее глазах.
— Только уж больше грогу мы не даем… Не даем больше грогу тем, кого приводит папенька! — словно бы желая оправдать отца, говорила Ревекка. — А дела плохо идут! — грустно прибавила она.
— А маменька ваша торгует?
— Да… старое платье покупает… Кое-как перебиваемся… А ваши дела, видно, хорошо?
Чайкин сказал, что его дела хороши, что он поступает рабочим на ферму, и прибавил:
— И все с вашей легкой руки пошло, Ревекка Абрамовна. Дай вам бог всего хорошего! Тогда вы меня надоумили, чтобы я и не пил и дешевле десяти долларов жалованья не брал. Помните?
— Очень помню. И папенька потом говорил, что вы очень умный человек — не дали себя обидеть. Очень хвалил…
— А вы как поживаете, Ревекка Абрамовна?
— Я?.. Нехорошо, Василий… извините… Егорович, кажется…
— Егорович… Чем же нехорошо?
— Всем нехорошо!
И Ревекка рассказала, что она вот уже шесть месяцев, как больна грудью и ходит к доктору. Но доктор ничего не может сделать.
— Грудь ноет, и по вечерам лихорадка. Разве не видите, Василий Егорович, как я похудела?
— Немножко похудели…
— Много похудела… И все худею с каждым днем… И чувствую, что скоро и вовсе не буду на свете жить.
Чайкин стал было ее утешать.
— Не утешайте, Василий Егорович… Благодарю вас, но только напрасно… У меня чахотка… хотя доктор и не говорит, а я понимаю…
— Поправиться можно…
— При наших средствах никак нельзя… Бедный папенька старается, и маменька старается, чтобы квартиру другую, а ничего не выходит… А помирать не хочется… Ах, как не хочется! — вдруг вырвался словно бы стон из впалой груди молодой девушки, и крупные слезы закапали из ее глаз.
Чайкину стало жаль девушку, и он сказал:
— А ежели бы вам в больницу идти? Там поправка бы скорей пошла.
— В больницу надо деньги платить… А их нет у нас, Василий Егорович. А вон и папенька!
Ревекка быстро отерла слезы и пошла отворять двери.
Абрамсон был очень удивлен, увидавши у себя такого приличного гостя, и, не узнавши Чайкина, с самым почтительным и даже боязливым видом подошел к нему и спросил:
— Чем могу служить вам?
Чайкин рассмеялся и, протягивая руку, проговорил:
— И вы не узнали? Помните Чайкина? Вы меня на пристани встретили и к себе увезли и на «Динору» определили.
Старый еврей был крайне удивлен и джентльменским видом Чайкина и главным образом тем, что он зашел к нему, несмотря на то, что он хотел поступить с ним далеко не хорошо, советуя наняться в матросы за десять долларов в месяц.
О том, что Чайкин благодаря Ревекке знал, какого рода грог хотели ему приготовить, Абрамсон, разумеется, и не догадывался, как и не догадывался, почему молодой матрос оказался таким «умным» при найме и отчего упорно отказывался от угощения, предложенного штурманом Гауком.
— Ай-ай-ай! И как же я рад, что вы не забыли меня, господин Чайк, и пришли к старому Абрамсону… Я вам и сказать не могу, как я рад… — с искренней радостью говорил Абрамсон, крепко пожимая Чайкину руку и упрашивая садиться…
И, присаживаясь на ветхое кресло сам, продолжал:
— А Ривка бедная все нездорова… и очень нездорова… И мне ее очень жаль… А дела мои этот год неважны были, господин Чайк… Пхе!
И на омрачившемся лице старого еврея появилось что-то удрученное и жалкое.
Чайкин заметил, что Абрамсон сильно постарел и опустился за этот год и как будто стал еще худее. Его черный сюртук совсем лоснился, а цилиндр был рыжеватого цвета. Видно было, что дела были не только неважны, а и вовсе плохи.
— Отчего неважны, Абрам Исакиевич? — спросил Чайкин.
— Комиссионерство плохо идет… Мало матросов через меня нанимаются на суда… И капитаны меньше дают комиссии… И все это пошло с тех пор, как вы уехали! — прибавил старик, и его большие черные глаза, глубоко запавшие в глазницах, грустно глядели из-под нависших густых бровей.
Он, разумеется, не объяснил, почему именно плохие дела совпали с отъездом Чайкина. Он не хотел признаваться, что и жена и дочь отказались быть соучастницами в его преступном ремесле и не приготовляли более грога, после которого жертва засыпала и отвозилась на корабль, нуждающийся в матросе.
Приходилось эксплуатировать такого матроса, бежавшего с своего судна и приведенного с пристани или из какого-нибудь кабака, без помощи грога и, таким образом, получать гораздо менее «комиссии» и с капитанов, чем прежде, так как матросы были менее сговорчивы, хотя обыкновенно их и «накачивали» перед тем, как заключать договор.