— Он самый, Кирюшкин и есть! — весело проговорил Дунаев, узнавший старого сослуживца.
— Иваныч! — окликнул старого матроса Чайкин.
Кирюшкин повернул голову и сделал несколько шагов в ту сторону, откуда раздался голос.
И хоть Чайкин и Дунаев были в нескольких шагах от него, он их не признал.
— Иваныч! — повторил Чайкин, приближаясь к Кирюшкину.
— Вась… это ты?
Суровое испитое лицо старого матроса озарилось нежной, радостной улыбкой, и он порывисто протянул свою жилистую, шершавую и просмоленную руку.
— И какой же ты, Вась, молодец стал… И щуплости в тебе меньше… Небось хорошо тебе здесь?..
— Хорошо, Иваныч…
— Лучше, братец ты мой, вашего! — промолвил Дунаев смеясь. — А меня не признал, Иваныч?
— То-то, нет…
— А Дунаева помнишь на шкуне «Дротик». У Голубя вместе служили…
— Как не помнить! Только тебя не признал. И ты в мериканцах?
— И я… Пять лет здесь живу…
Они все трое пошли в один из кабачков подальше, где не было никого из русских матросов.
— Так-то верней будет, — заметил Дунаев, — небось не узнают, что ты с беглыми!
— А мне начхать!.. Я было за Чайкина боялся, как бы его не сволокли на клипер… Бульдога грозилась… Но такого закон-положения нет, чтобы можно было взять? Ведь нет, Вась?
— То-то, нет! — отвечал Чайкин.
Дунаев приказал бою подать два стаканчика рома и бутылку пива для Чайкина.
— И вовсе он без рук остался, Вась… Его с клипера убирают… И Долговязого вон! Новый адмирал обоих их увольнил… Прослышал, верно, каковы идолы! И у нас на «Проворном» как узнали об этом, так креститься стали… Освобонили нас от двух разбойников… Таких других и не сыщешь… Теперь, бог даст, вздохнем! А тебя, Вась, Долговязый приказал было унтерцерам силком взять… Да как капитан побывал с лепортом у адмирала, так приказ отменил… «Не трожьте, мол, его». Да они и так бы не пошли на такое дело… Никто бы не пошел, чтобы Искариотской Иудой быть… Будь здоров, Вась! Будь здоров, Дунаев!
И с этими словами Кирюшкин опрокинул в горло стаканчик рома.
Проглотил стаканчик и Дунаев, отхлебнул пива из стакана и Чайкин.
Дунаев велел подать еще два стаканчика.
— Теперь форменная разборка над собаками пойдет! — продолжал Кирюшкин.
— Судить будут?
— Вроде бытто суда. Потребуют у них ответа… И как дадут они на все ответ на бумаге, гайда, голубчики, в Россию… Там, мол, ждите, какая выйдет лезорюция.
— Увольнят, верно, в отставку! — заметил Дунаев.
— То-то, другого закон-положения нет.
Снова Кирюшкин выпил с Дунаевым по стаканчику.
— Скусный здесь ром, братцы! — промолвил, вытирая усы, Кирюшкин. — Помнишь, Вась, в прошлом году вместе съезжали?
— Как не помнить… Вовек не забуду.
— Так из-за этого самого рому я все пропил…
— А ты бы полегче, Иваныч! — участливо заметил Чайкин.
— По-прежнему жалеешь?.. Ах ты, божья душа! — необыкновенно нежно проговорил Кирюшкин. — Но только сегодня за меня не бойся… Явлюсь в своем виде назло Долговязому…
Выпили Дунаев и Кирюшкин по третьему стаканчику, а после потребовали уже бутылку.
И с каждым стаканчиком Кирюшкин становился словоохотливее.
Он расспрашивал Чайкина о том, как он провел год, дивился его похождениям и радовался, что он живет хорошо.
Однако он в душе не одобрял поступка Чайкина и единственное извинение находил лишь в щуплости молодого матроса.
И когда тот окончил свой рассказ, Кирюшкин проговорил:
— Так-то оно так, Вась… Рад я, что ты живешь хорошо… и форсистым стал, вроде бытто господина, и по-здешнему чешешь… и вольный ты человек… иди куда хочешь и работай какую работу хочешь. А все-таки отбиваться от своих не годится, братец ты мой… В какой империи родился, там и живи… худо ли, хорошо, а живи, где показано…
— Неправильно ты говоришь, Иваныч! — вступился Дунаев.
— Очень даже правильно… Положим, Чайкин был щуплый и пропал бы на флоте, и ему можно простить, что он в мериканцы пошел. Но ежели ты матрос здоровый, — ты не должен бежать от линьков в чужую сторону… Недаром говорится: «На чужбине — словно в домовине».
— Говорится и другое: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».
— Да еще лучше ли здесь-то? Небось тоже люди живут…
— Люди, только поумнее… А что ж, по-твоему, у вас на «Проворном» лучше? Так на нем и терпи?
— То-то, терпи… Как ни терпи, а ты все со своими российскими… Русским и останешься… А то что ты теперь? Какой нации стал человек?
— Американской! — не без гордости проговорил Дунаев.
— И ты, Вась, станешь мериканцем?
— Стану, Иваныч.
— Ну, вот видишь… мериканец! — не без презрения протянул Кирюшкин, имевший очень смутные понятия о странах, в которых бывал. — Какая такая сторона Америка?.. Какой здесь народ? Вовсе, можно сказать, оголтелый! Всяких нациев пособрались, и… здравствуйте! друг дружку не понимают… Здесь никакого порядка! Шлющий народ… — не без горячности говорил Кирюшкин, значительно возбужденный после пятого стаканчика рома.
— Здесь, может быть, больше порядка!.. — попробовал возразить Дунаев.
— По-ря-док!? Нечего сказать, порядок! — протянул Кирюшкин. — Шляются, галдят на улице… и все неизвестно какого звания.
— Да полно вам спорить! — вступился Чайкин, видя, как горячился Кирюшкин, и хорошо понимавший, что его не разубедить.
— Мне что спорить… Я российский и российским и останусь. А тебя, Вась, мне жалко, что ты в мериканцы пошел. Не будь ты таким щуплым, я сказал бы тебе: возвращайся на «Проворный»… А тебе нельзя… И очень тебя жаль, потому… как ты жалостливый. И я за твое здоровье… выпью еще. Эй, бой черномазый! — крикнул Кирюшкин, обращаясь к негру.
— Будет, Иваныч.
— Один стаканчик, Вась… Дозволь…
— Право, не надо, Иваныч… Как бы тебя Долговязый опять не наказал, как вернешься.
— Я в своем виде. И я никого не боюсь. А я тебя очень даже люблю, матросик. Жалеешь ты старую пьяницу! А ведь меня, братцы вы мои, не жалели! Никто не жалел Кирюшкина. Поэтому, может, я и пьяница.
— А ты, Иваныч, брось.
— Бросить? Никак это невозможно, Вась.
— Я, Иваныч, бросил! — проговорил Дунаев. — Прежде здорово запивал, и бросил.
— Как мериканцем стал?
— Вначале и американцем пил! — засмеялся Дунаев.
— Почему же ты бросил?
— Чтобы при деле надлежаще быть.
— И я свое дело сполняю как следовает. А ежели на берегу, то что мне и делать на берегу? Понял, Вась?
— Понял, Иваныч. А все-таки… уважь… не пей больше!
— Уважить?
— То-то, уважь…
— Тебя, Вась, уважу… Во как уважу… Изволь! Не буду больше, но только вы, братцы, меня караульте, пока я на ногах…
Чайкин предложил Кирюшкину погулять по городу.
— Ну его… Что там смотреть!
— В сад пойдем.
— Разве что в сад… Только пустое это дело!
Дунаев запротестовал: увидит какой-нибудь офицер, что Кирюшкин гуляет с ними, его не похвалят.
И они все остались в кабаке.
Кирюшкин сдержал слово и больше не просил рома. Через несколько часов он совсем отрезвел, и когда Чайкин и Дунаев, обещавшие к шести часам обедать со Старым Биллем, поднялись, то Кирюшкин твердо держался на ногах.
— Ну, прощай, Иваныч! — дрогнувшим голосом проговорил Чайкин.
— Прощай, Вась! Дай тебе бог! — сказал Кирюшкин.
И что-то необыкновенно нежное и грустное светилось в его глазах.
— Не забывай Расеи, Вась!
— Не забуду, Иваныч…
— Может, бог даст, и вернешься потом?
— Вряд ли, Иваныч.
— А ежели манифест какой выйдет?
— Тогда приеду… Беспременно…
— То-то, приезжай.
— А ты, Иваныч, брось пить… Я любя… Выйдешь в отставку, что тогда?