Выбрать главу

— Вы не знаете, mesdames, кто меня любил! — был ее обыкновенный ответ на эти приставанья, — а я… я знаю! О! я очень-очень много знаю!

— Все это так… c’est sublime, il n’y a rien à dire![16] но все же… всему есть наконец мера!

— Вот так-то я с ней каждый божий день бьюсь! — вступался при этом надворный советник Бламанжѐ, который, в последнее время, истаял, как свечка.

В сущности, однако ж, сердце ее мало-помалу подавалось. Она начинала уже анализировать физиономию старого помпадура и находила, что у него нос…

— Ах, ma chère[17], посмотрите, какой у него уморительный нос! — говорила она Ольге Семеновне.

— Я удивляюсь, как вы прежде этого не заметили, — отвечала госпожа Проходимцева, которая и с своей стороны употребляла все усилия, чтобы заставить Надежду Петровну позабыть о прошедшем. — Да и губы-то не больно мудрящие!

И вот, однажды, она рискнула даже взглянуть в окошко… О, ужас! она увидела нового помпадура, который шел по улице, мурлыкая себе под нос:

L’amour — qu’est que c’est que ça, mamselle? L’amour — qu’est que c’est que ça?[18]

Он был так хорош, что она невольно загляделась. Брюнет, небольшого роста, но чрезвычайно пропорционально сложенный, он, казалось, был создан для того, чтобы повелевать и очаровывать. На левой щеке его была брошена небольшая бородавка (она все заметила!), а над губой прихотливо вился темный ус, который он по временам прикусывал. Красота его была совсем другого рода, нежели красота старого помпадура. У того и нос и губы были такие мягкие, такие уморительные, что так и позывало как-нибудь их скомкать, смять, а потом, пожалуй, и поцеловать. Но не за красоту поцеловать, а именно за уморительность. У этого, напротив, все было крепко, все говорило о неуклонности, неупустительности и натиске.

Но вот он приближается больше и больше: вот он уже поравнялся с домом Надежды Петровны; походка его колеблется, колеблется… вот он остановился… он взялся за ручку звонка… Надежда Петровна, вся смущенная и трепещущая, устремилась под защиту портрета старого помпадура. Бламанжѐ еще раз доказал свою понятливость, стремглав бросившись вон из дома.

— Вы меня извините, милая Надежда Петровна, — говорил «он» через минуту своим вкрадчивым голосом, — я до такой степени уважал вашу горесть, что не смел даже подумать потревожить вас раньше своим посещением. Но прошу вас верить, что мое нетерпение… те лестные отзывы… если б я мог слушаться только голоса моего сердца…

Но у Надежды Петровны стучало в ушах. Она уставилась глазами в портрет, и ей показалось, что старый помпадур сверкал на нее оттуда глазами.

— Поверьте, — продолжал звучать тот же медоточивый голос, — что я тем не менее отнюдь не оставался безучастным зрителем вашего горя. Господин полициимейстер, конечно, не откажется удостоверить вас, что я неоднократно приказывал и даже настаивал, чтобы вам предоставлены были все способы… словом, все, что находится в моей власти…

Надежда Петровна сидела по-прежнему, не шевелясь, словно с ней происходил какой-то кошмар.

— Однако мне очень обидно, — гудел помпадур, — скажу больше… мне даже больно, что вы… как будто из-за меня… лишаете общество, так сказать, лучшего его украшения! Конечно, я… мои достоинства… Я не могу похвалиться опытностью…

— Нет! вас хвалят! — промолвила Надежда Петровна, почти не сознавая сама, что̀ говорит.

— Общество слишком ко мне снисходительно! Конечно, все, что от меня зависит… я готов жертвовать жизнью… но, во всяком случае, милая Надежда Петровна, вы мне позвольте уйти с приятною мыслью… или, лучше сказать, с надеждою… что вы не захотите меня огорчить, лишая общество, так сказать, его лучшего украшения!

— Я-с… если прикажете-с! — отвечала она с прежнею бессознательностью.

— Не приказываю-с, но прошу! Он взял ее руку и поцеловал.

— Это, кажется, портрет моего предместника? — спросил он.

— Да-с; это он-с.

— Как счастлив он был в своих привязанностях! и как много, как много утратил с отъездом отсюда!

Глаза помпадура становились маслеными; речи принимали тенденциозный оттенок; но Надежда Петровна все еще не выходила из своего оцепенения.

— Да-с, он был счастлив-с, — промолвила она, сама удивляясь, отчего язык ее говорит только одни глупости.

— Извините, я больше не смею утруждать вас своим присутствием, но позволяю себе думать, что уношу с собою приятную надежду, что отныне все недоразумения между нами кончены, и вы… вы не лишите общество его… так сказать, лучшего украшения! — сказал он наконец, поднимаясь с дивана и вновь целуя ручку хозяйки.

По уходе его Надежда Петровна некоторое время стояла в остолбенении. Ей казалось, что она выслушала какую-то неуклюжую канцелярскую бумагу, которой смысл был для нее еще не совсем ясен, но на которую необходимо во что бы ни стало дать объяснение. Наконец, когда она очнулась, то первым ее движением было схватить портрет старого помпадура.

— Помпадурушка! глупушка мой! Куда ж ты уехал! что ты со мной сделал! — вскрикнула она, как бы предчувствуя, что в судьбе старого помпадура должен произойти решительный переворот.

III

Дни шли за днями. В голове Надежды Петровны все так перепуталось, что она не могла уже отличить «jeune fille aux yeux noirs» от «l’amour qu’est que c’est que ça». Она знала наверное, что то и другое пел какой-то помпадур, но какой именно — доподлинно определить не могла. С своей стороны, помпадур горячился, тосковал и впадал в административные ошибки.

Мало-помалу затворническая жизнь прискучила, и Надежда Петровна начала выезжать. Тем не менее портрет старого помпадура все еще стоял на прежнем месте, и когда она уезжала на бал, то всякий раз останавливалась перед ним на несколько минут, во всем сиянии бального туалета и красоты, чтобы, как она выражалась, «не уехать, не показавшись своему глупушке». Балы следовали за балами, обеды за обедами, и на каждом из них она неизбежно встречала нового помпадура, который так и пожирал ее глазами. Наконец она стала замечать, что между ним и его предместником существует какое-то странное сходство. Долго она не могла определить, в чем состоит это сходство, пока наконец не догадалась, что они оба «глупушки». С тех пор «показывание» себя перед портретом старого помпадура сделалось уже пустою формальностью.

Где бы она ни была, куда бы ни приехала, с кем бы ни заговорила, везде и от всех слышала только одно: хвалу новому помпадуру. Полициймейстер хвалил в нем благородство души, правитель канцелярии — мудрость, исправник — стремительность и натиск.

— Вы, Надежда Петровна, что думаете? — говорил исправник, — вы, может быть, думаете, что он там на балах или на обедах… что он пустяками какими-нибудь занимается… на плечи наших барынь облизывается?.. Нет-с! он мероприятие обдумывает! Он уж у нас такой! он шагу не может ступить, чтобы чего-нибудь не решить!

— Так-то так, — задумчиво отвечала Надежда Петровна, — да боюсь я…

— Чего же вы боитесь? вы, может быть, думаете, что он на руку тяжел? Напрасно-с! он у нас вот как: мухе зла не сделает! вот он у нас каков!

Заволновалась и добрая старушка Проходимцева, про которую в городе говорили, что она минуты не может прожить, чтобы не услужить.

Но помпадур был робок, что̀, впрочем, отчасти объяснялось уже тем, что в самом формуляре его было отмечено, что он не был в походах. Он легко обдумывал мероприятия, но чуть только выходил на арену практической деятельности, оказывался слабым и вялым. Все его действия относительно Надежды Петровны были нерешительны и даже просто глупы. Так, например, однажды, на каком-то званом обеде, он, в ее глазах, похитил со стола грушу, положил в карман и после обеда, подавая ее Надежде Петровне, каким-то отчаянным голосом сказал:

— Кушайте!

— На что мне? — изумилась Надежда Петровна.

— Так… это так! — почти закричал он, как будто воровство груши терзало его сердце. И вслед за тем как-то так глупо заржал, что старая помпадурша не могла не подумать: «Господи! да какой же он, однако, глупушка!» В другой раз, на балу, он долгое время стоял молча подле нее и вдруг проглаголал:

вернуться

16

это возвышенно, нечего и говорить!

вернуться

17

моя дорогая.

вернуться

18

Любовь, что это такое, мадемуазель?