Выбрать главу

Фавори навострил уши сугубо. Общий одобрительный шепот пронесся по комнате, хотя, по правде сказать, очень немногие усвоили себе истинный смысл речи Собачкина*.

— Потому что главная цель, к которой мы должны стремиться, — продолжал Собачкин, — это приобрести в свою собственность принцип, так сказать, нравственный! А затем…

Оратор остановился на минуту, как бы смакуя ту сладость, которую он намеревался выпустить в свет.

— А затем и все прочие принципы естественным порядком перейдут к нам же! — договорил он вполголоса*.

«Скворцы» встрепенулись и, считая предмет исчерпанным, вознамерились было, по обыкновению, шутки шутить, но Собачкин призвал их к порядку и продолжал.

— В этом смысле, — сказал он, — мы должны начать действовать с завтрашнего же дня, и притом действовать решительно и единодушно!

— А старики? — произнес кто-то из присутствующих.

«А старики?» — пронеслось над душою каждого. Начались толки; предложения следовали одни за другими. Одни говорили, что ежели привлечь на свою сторону Гремикина, то дело будет выиграно наверное; другие говорили, что надобно ближе сойтись с «маркизами» и ополчиться противу деспотизма «крепкоголовых»; один голос даже предложил подать руку примирения «плаксам», но против этой мысли вооружились решительно все*.

— Да вспомните же, господа, кто у нас у шаров-то стоит! — горячился князь «Соломенные Ножки». — Ведь Гремикин стоит! Гремикин! поймите вы это!

— Гремикина! Гремикина, messieurs, надо приобрести! — кричали «скворцы».

— Вот вы увидите, что мы и теперь накидаем только шаров, да и разъедемся, ничего не сделавши!

— Ну, нет, это дудки!

— Messieurs! да позвольте же мне высказать свое мнение!*

— Messieurs! выслушайте! ради Христа!

Поднялся шум и гам, столь родственный русскому сердцу; когда же лакей доложил, что подано кушать, то все principes окончательно забылись.* Фавори только этого и дожидался, потому что знал, что настоящее его торжество начнется за ужином. Он мастерски пел гривуазные песни и при этом как-то лихо вертел направо и налево головою и шевелил плечами. Все это очень нравилось искателям принципов, которые все-таки канкан ценили выше всего на свете. И действительно, как только подали ужинать, Фавори мало-помалу начал вступать в свои права. Уже за первым блюдом он очень шикарно спел «Un soir à la barrière»[57], a за вторым до того расходился, что вышел из-за стола и представил, как, по его мнению, Гремикин должен канкан танцевать. Но, сделавши это, он струсил и впал в уныние, потому что очень живо вообразил себе, что̀ сделает с ним Гремикин, если узнает об его продерзости. Но так как впечатления проходили по его французской душе быстро, то и это мгновенное уныние скоро уступило главному всесильно им обладавшему чувству, чувству доказать всем и каждому, что он славный малый и что для общего увеселения готов во всякое время сглонуть живьем своего собственного отца. Даже Козелкову досталось в этих юмористических упражнениях, хотя и тут Фавори не преминул слегка потрепетать. Под конец он даже притворился пьяным, чтобы окончательно отнять у своих амфитрионов повод женироваться* с ним и в то же время приобрести для себя некоторое оправдание в будущем.

— А что вы скажете насчет Марьи Петровны? — приставали к нему «скворцы».

— Марья Петровна, messieurs… это я вам скажу… у ней… — болтал Фавори и выбалтывал такую мерзость, от которой у «скворцов» и у «стригунов» захватывало дух от наслаждения*.

И длился этот вечер до самых заутрень, длился весело и шумно. И долго потом не мог забыть Фуксёнок рассказов Фавори о Козелкове и Марье Петровне и, возвратившись в свой мирный уезд, несколько месяцев сряду с большим успехом изображал, как Гремикин танцует канкан. Великий художник нашел-таки себе достойного подражателя.

IV

Время шло да шло, а в собрании всё «экзаменовали» посредников. Напрасно вопияли «стригуны», что в настоящие «торжественные минуты» не до дрязгов, а надо, дескать, подумать о спасении принципа и дать хороший отпор бюрократии — никто не убеждался и не унимался. Платон Иваныч, которому пуще всего хотелось посидеть на своем месте еще трехлетие, очень основательно рассудил, что чем больше господа дворяне проводят время, тем лучше для него, потому что на этой почве он всегда будет им приятен, тогда как на почве более серьезной, пожалуй, найдутся и другие выскочки, которые могут пустить в глаза пыль. Поэтому он всячески разжигал рьяных экзаменаторов, число которых росло не по дням, а по часам. Большинство до того увлеклось «экзаменами», что даже возвышалось некоторым образом до художественности, придавало своим запросам разнообразные литературные формы, изображало их в лицах и т. п.

— Вы вынудили меня, милостивый государь, прибегнуть к ручной расправе! — ораторствовал один. — Я отроду, государь мой! — слышите ли? — отроду пальцем никого не тронул, а, по милости вашей, должен был, понимаете ли? вынужден был «легко» потрепать его за бороду!

— Вы сделали меня вором! — вопиял другой.

— Каково мне эти плюхи-то есть? — вопрошал третий.

— Нет, вы представьте себе, что́ он со мной сделал! — докладывал четвертый, — сидит этак он, этак я, а этак стоит Катька-мерзавка… Хорошо. Только, слышу я, говорит он ей: вы тоже, голубушка, можете сесть… это Катьке-то! Хорошо. Только я, знаете, смотрю на него, да и Катька тоже смотрит; не помстилось ли ему! Ничуть не бывало! Сидит себе да бородку пощипывает: «Садитесь, говорит, садитесь!» Это Катьке-то!

— Как вы оправдаете такой поступок? — сурово произносит предводитель.

— Позвольте, господа, заявить мне здесь жалобу от имени доброй, больной жены моей! — начинает пятый.

Одним словом, жалобам и протестам не предвидится конца. Посредники пыхтят и делают презрительные мины, но внутренно обливаются слезами. Изредка Праведный пустит шип по-змеиному: «Поджигатели!» — и посмотрит не то на окошко, не то на экзаменуемого посредника; от шипа этого виноватого покоробит, как бересту на огне, но привязаться он не может, потому что Праведный сейчас и в кусты: «Это я так, на окошко вот посмотрел, так вспомнилось!» И опять обольется сердце посредника кровью. Словом сказать, такое положение — хоть не кажи морды!

— И на что мы сюда притащились! — толкуют между собой «плаксы».

— Всех на одну осину повесить — и баста! — цыркает во все горло проходящий мимо Гремикин и нечаянно задевает одного из плакс локтем.

В эту минуту голос Платона Иваныча покрывает общий шум.

— Господа! — говорит он, — баллотируется предложение об исключении господина Курилкина из собрания! Не угодно ли брать шары?

Курилкин обращается к прокурору и просит разъяснить закон; прокурор встает и разъясняет. Происходит общая суматоха; «крепкоголовые» не верят, «стригуны» презрительно улыбаются; «плаксы» временно торжествуют.

Козелков следит из своего кабинета за этою суматохой и весело потирает руки*.

вернуться

57

«Вечерком у заставы».