— Раззорю!*
Сомневающийся
«Он» начал задумываться почти внезапно.
Вид задумывающегося человека вообще производит тягостное впечатление, но когда видишь задумывающегося помпадура, то делается не только тяжело, но даже неловко. И тут и там — тайна, но в первом случае — тайна, от которой никому ни тепло, ни холодно; во втором — тайна, к которой всякий невольным образом чувствует себя прикосновенным. Эта последняя тайна очень мучительна, ибо неизвестно, что именно она означает: сомнение или решимость?
Если задумчивость имеет источником сомнение, то она для обывателей выгодна. Сомнение (на помпадурском языке) — это не что иное, как разброд мыслей. Мысли бродят, как в летнее время мухи по столу; побродят, побродят и улетят. Сомневающийся помпадур — это простой смертный, предпринявший ревизию своей души, а так как местопребывание последней неизвестно, то и выходит пустое дело.
Совсем другого рода задумчивость, предшествующая решимости: это задумчивость, полная содержания, но содержания неизвестного, угрожающего. А так как история слишком редко представляет примеры помпадуров сомневающихся, то и обыватели охотнее истолковывают помпадурскую задумчивость решимостью, нежели сомнением. Задумался — значит вознамерился нечто предпринять. Что̀ именно?
На этот раз, однако ж, содержание задумчивости составляло сомнение. Вчера еще он был полон сил и веры — и вдруг усомнился.
Из объяснений с правителем канцелярии он совершенно случайно узнал, что существует закон, который в известных случаях разрешает, в других — связывает. И до того времени ему, конечно, было небезызвестно, что закон есть, но он представлял его себе в виде переплетенных книг, стоящих в шкафу. Когда эти книги валялись по столам и имели разорванный и замасленный вид, то он называл это беспорядком; когда они стояли чинно на полке, он был убежден, что порядок у него в лучшем виде. Но разрешающей или связывающей силы закона он не знал и даже скорее предполагал, что закон есть не что иное, как дифирамб, сочиненный на пользу и в поощрение помпадурам. И так как он был человек скромный и всегда краснел, когда его в глаза хвалили, то понятно, что он не особенно любил заглядывать в законы.
И вот, в одно прекрасное утро, когда он предположил окончательно размахнуться, правитель канцелярии объявил ему о существовании закона, который маханию руками поставляет известные пределы.
— Возьмем хоть бы лозу, — сказал он, — есть случаи, в которых действие ее признается полезным, и есть другие, в которых действие сие совсем не допущается-с.
— Что ж, вы, что ли, будете указывать мне, когда можно и когда нельзя? — спросил «он» несколько иронически.
— Не я-с, а закон-с.
— Весьма любопытно.
На этот раз разговор исчерпался; но в то же утро, придя в губернское правление и проходя мимо шкафа с законами, помпадур почувствовал, что его нечто как бы обожгло. Подозрение, что в шкафу скрывается змий, уже запало в его душу и породило какое-то странное любопытство.
Что заключается в этих томах, глядящих корешками наружу? Каким слогом написано то, что там заключается? Употребляются ли слова вроде «закатить», «влепить», которые он считал совершенно достаточными для отправления своего несложного правосудия? или, быть может, там стоят совершенно другие слова? И точно ли там заключается это странное слово «нельзя», которое, с самой минуты своего вступления в помпадуры, он считал упраздненным и о котором так не в пору напомнил ему правитель канцелярии?
Все это было до такой степени любопытно, что, несмотря на то что он всячески старался не выказать своего беспокойства, но под конец не выдержал-таки и, как-то боязливо улыбаясь, обратился к правителю канцелярии:
— А, нуте-с: желаю я, например, подвергнуть телесному наказанию мещанина Прохорова… как-с? разрешите вы мне или нет?
— Мне что же-с! не я. а закон-с.
— Ну, положим, хоть бы и закон-с?
Правитель канцелярии направился было к шкафу, но на полдороге остановился.
— Келейно высечь-с? — спросил он.
— Нет, не келейно, а как следует… по закону-с
Правитель канцелярии раскрыл том и показал статью о лицах, изъятых от телесного наказания.*
Он прочитал однажды; потом как-то механически повторил прочитанное по складам. На него вдруг пахнуло чем-то совершенно новым и неожиданным.
— А в указе, который по сему предмету издан был, даже прямо истолковано, — объяснял между тем правитель канцелярии, — что мещане потому от телесного наказания изъемлются, что они, как образованные, имеют больше чувствительности…
— А в каком университете Прохоров образование получил?
— Какое образование-с… просто дикий человек-с!
— Влепить ему!
Никогда он не был в таком возбужденном состоянии духа.
Опасность, казалось, придала ему крылья и превратила предназначенную Прохорову казнь в какую-то личную против него месть. При обыкновенном ходе вещей Прохоров, быть может, был бы отпущен с одним внушением, теперь же он представлял собою врага, на котором должна была найти себе применение первая из помпадурских доблестей: презрение к опасностям. До сих пор, не сомневаясь в дифирамбическом содержании закона, помпадур руководился исключительно инстинктом, и потому размахивался лишь в таких случаях, когда того требовала его широкая натура. Теперь эта самая широкая натура, разожженная непредвиденным препятствием, выступила разом со всеми своими правами и как бы подсказывала ему: да докажи ты ему, милый человек, каково таково существует в пользу его изъятие!
— Не позволите ли келейно-с? — докладывал встревоженный правитель канцелярии, — все одно свою порцию получит-с!
Но он уже не слушал, а с какою-то дурной иронией повторял:
— Нет, по закону-с! Я — по закону-с! Не отступая-с… ни на шаг-с… ни на волос-с!
И затем приготовился выйти из присутствия, но в дверях, как бы вспомнив нечто, опять повернулся всем корпусом и твердым голосом произнес:
— Влепить-с!
Очевидно было, однако ж, что это был последний, почти насильственный взрыв темперамента, не ведавшего узды. Мысль была уж возбуждена и ежели не осадила человека сразу, то в ближайшем будущем должна была выйти победительницей.
Мучимый любопытством, он напрасно старался подавить тревожное чувство, овладевшее всем существом его. Он дурно обедал, дурно спал после обеда. Работа разложения делала свое дело, и прежнее прочное и цельное миросозерцание терпело видимые ущербы. До сих пор он относился к встречающимся в природе разновидностям почти бессознательно, как к созданию своего внутреннего я. И вдруг оказывается, что разновидности существуют в природе вполне независимо от личных его вкусов и даже предъявляют претензию на обязательное их признание.
«Из сего изъемлются»… Эти слова он видел сам, собственными глазами, и чем больше вдумывался в них, тем больше они его поражали. Первая степень изумления формулировалась так: отчего же я этого не знал? Во второй степени формула уже усложнялась и представлялась в таком виде: отчего же, несмотря на несомненность изъятий, я всегда действовал так, как бы их не существовало, и никакого ущерба от того для себя не получал?
Это был вопрос настолько для него существенный, что он даже предложил его правителю канцелярии.
— До поры до времени-с, — уклончиво отвечал последний, — вот и Филипп Филиппыч (предместник помпадура) тоже блаженствовали, да приехал ревизор-с…
— Позвольте! не об этом вас спрашивают. Ревизор — это само собою. Это коли и я захочу: приеду и прекращу. Но ведь вы говорите, что они, эти изъятия-то, всегда существуют и существовали?
— Всегда-с.
— Не в ревизоре, а в законе… вот здесь, у вас в шкафу?
— Точно так-с.
— Почему же?!
Он выпрямился во весь рост, как бы говоря: ты видишь, однако, что я до сих пор живехонек!
— То-то, всё до поры до времени-с.
Ответ этот, однако ж, не удовлетворил его, потому что правитель канцелярии только переставлял центр тяжести: от помпадура к ревизору. А ему хотелось знать, каким образом этот центр тяжести, будучи первоначально заключен в шкафу с законами, вдруг оттуда исчез, а теперь, в роли не помнящего родства, перебегает от помпадура к ревизору, а от ревизора опять к помпадуру.