Неуязвимость этой логики была ясна, как день.
Но вот, нить его размышлений прерывается криками, несущимися с пожарного двора. То бунтует Прохоров, требуя, чтоб его решили немедленно. Полемика возобновляется.
— Как прикажете? — спрашивает правитель канцелярии.
— Зачем вы спрашиваете? ведь вы знаете, что я ничего не могу! Что теперь — Закон! Как там написано, так тому и быть. Ежели написано: господину Прохорову награду дать — я рад-с; ежели написано: влепить! — я и против этого возражений не имею!
В таких безрезультатных решениях проходит все утро. Наконец присутственные часы истекают: бумаги и журналы подписаны и сданы; дело Прохорова разрешается само собою, то есть измором. Но даже в этот вожделенный момент, когда вся природа свидетельствует о наступлении адмиральского часа, чело его не разглаживается. В бывалое время он зашел бы перед обедом на пожарный двор; осмотрел бы рукава, ящики, насосы; при своих глазах велел бы всё зачинить и заклепать… Теперь он думает: «Пускай все это сделает закон».
Он положительно озлоблен и даже домой идет какою-то нервною, оскорбленною походкой.
К обеду является стряпчий, бездомный малый, давно уж приобревший привычку питаться на счет помпадура. Но разговор как-то не клеится. Первое кушанье съедается молча; перед вторым помпадур решается пустить в ход мучащую его загадку.
— Давеча мне правитель целую предику насчет законов прочитал, — произносит он.
— Что же такое?
— Да все насчет этой… обязательной силы, что ли… Стряпчий выпивает рюмку водки и совершенно флегматично отвечает:
— Давненько уж эти слухи-то ходят!
— А по-твоему ка̀к?
— По-моему: всё до поры до времени.
— Фу! опять это слово! Да пойми же, братец, что ежели есть закон и может этот закон все сделать, так при чем же я-то в помпадурах состою?
— Надоело, видно, тебе жалованье-то получать! Помпадур пробует продолжать спор, но оказывается, что почва, на которой стоит стряпчий, — та самая, на которой держится и правитель канцелярии; что, следовательно, тут можно найти только обход и отнюдь не решение вопроса по существу. «Либо закон, либо я» — вот какую дилемму поставил себе помпадур и требовал, чтоб она разрешена была прямо, не норовя ни в ту, ни в другую сторону.
— Нет, это все не то! — думалось ему. — Если б я собственными глазами не видел: «закон» — ну, тогда точно! И я бы мог жалованье получать, и закон бы своим порядком в шкафу стоял. Но теперь ведь я видел, стало быть, знаю, стало быть, даже неведением отговариваться не могу. Как ни поверни, а соблюдать должен. А попробуй-ка я соблюдать — да тут один Прохоров такую задачу задаст, что ног не унесешь!
В таких колебаниях и сомнениях проходят дни за днями. Очень возможно, что он и совсем не добился бы ответа на мучившие его вопросы, если б внезапно не осенила его героическая решимость, которую он и привел немедленно в исполнение.
Решимость эта заключалась в том, чтобы исследовать в самом источнике, узнать от чистых сердцем и нищих духом* (сии суть столпы), нужны ли помпадуры. В каких отношениях находится к этому источнику практика помпадурская и в каких — практика законов? которая из них имеет перевес? в каком смысле — в смысле ли творческом, или просто в смысле реактива, производящего баламут?
Чтобы осуществить эту мысль, он прибегнул к самому первоначальному способу, то есть переоделся в партикулярное платье и в первый воскресный день incognito[70] отправился на базарную площадь.
День был веселый, и базар многолюдный; площадь была загромождена возами с осенними продуктами; говор несся отовсюду. В воздухе пахло капустой, грибами и овощами. Звякали медные гроши, слышалось хлопанье по рукам, пробное щелканье глиняной посуды, ржание лошадей. В одном месте пели песни, в другом ругались; там и сям кричали: караул! Бабы торговались с такой энергией, что, казалось, готовы были перервать друг другу горло. Были и случаи неповиновения властям: будочник просил у торговки пять грибов на щи, а она давала два, и будочник качал головой, как бы обдумывая, не расстрелять ли бабу за упорство…
Но помпадур ничего не замечал. Он был от природы не сентиментален, и потому вопрос, счастливы ли подведомственные ему обыватели, интересовал его мало. Быть может, он даже думал, что они не смеют не быть счастливыми. Поэтому проявления народной жизни, проходившие перед его глазами, казались не более как фантасмагорией, ключ к объяснению которой, быть может, когда-то существовал, но уже в давнее время одним из наезжих помпадуров был закинут в колодезь, и с тех пор никто оттуда достать его не может.
Тем не менее кое-что из происходившего даже ему бросилось в глаза.
Прежде всего его поразило следующее обстоятельство. Как только он сбросил с себя помпадурский образ, так тотчас же все перестали оказывать ему знаки уважения. Стало быть, того особого помпадурского вещества, которым он предполагал себя пропитанным, вовсе не существовало, а если и можно было указать на что-нибудь в этом роде, то, очевидно, что это «что-нибудь» скорее принадлежало мундиру помпадура, нежели ему самому.
Второе поразившее его обстоятельство было такого рода. Шел по базару полицейский унтер-офицер (даже не квартальный), — и все перед ним расступались, снимали шапки. Вскоре, вслед за унтер-офицером, прошел по тому же базару так называемый ябедник с томом законов под мышкой — и никто перед ним даже пальцем не пошевелил. Стало быть, и в законе нет того особливого вещества, которое заставляет держать руки по швам, ибо если б это вещество было, то оно, конечно, дало бы почувствовать себя и под мышкой у ябедника.
Стало быть, вещество заключено собственно в мундире; взятые же независимо от мундира, и он, помпадур, и закон — равны.
Заключение это вскоре было самым блистательным образом подтверждено и другими исследованиями.
Как ни старательно он прислушивался к говору толпы, но слова: «помпадур», «закон» — ни разу не долетели до его слуха. Либо эти люди были счастливы сами по себе, либо они просто дикие, не имеющие даже элементарных понятий о том, что во всем образованном мире известно под именем общественного благоустройства и благочиния. Долго он не решался заговорить с кем-нибудь, но, наконец, заметил довольно благообразного старика, стоявшего у воза с кожами, и подошел к нему.
— Вот что, почтеннейший, — начал он, — человек я приезжий, и нужно мне до вашего градоначальника дойти. Каков он у вас?
— Это какой же начальник?
— Да вон тот… главный… что на пожарном дворе живет.
— А кто его знает! надобности нам в нем не видится. Помпадура даже передернуло при этом ответе.
— Как же это, почтеннейший! до градоначальника — да надобности нет? А ну, ежели, например… что̀ бы, например…
Он стал отыскивать подходящий пример, но как ни усиливался, мог отыскать только следующий:
— А ну, например, ежели в часть попадешь?
— До сих пор бог миловал. А ежели когда попадем, тогда и узнаем.
— Но, может быть, слухи какие-нибудь ходят… ведь это градоначальник, почтеннейший! говорят же о нем что-нибудь.
— И слухов не знаем. Потому, ничего нам этого не надобно.
— Гм… Стало быть, так и живете? и ничего не опасаетесь?
— Опасаться как не опасаться; завсегда опасаемся, потому что всё до поры до времени.
— Может, закона боишься?
— Говорю тебе: до поры до времени. Выедешь, это, из дому хоть бы на базар, а воротишься ли домой — вперед сказать не можешь. Вот тебе и сказ. Может быть, закон тебе пропишут, али бы что…
— Странно это. Если ты ведешь себя хорошо, если ты ни чего не делаешь… я надеюсь, что господин градоначальник настолько справедлив…
— Ты и надейся, а мы надежды не имеем. Никаких мы ни градоначальников, ни законов твоих не знаем, а знаем, что у каждого человека своя планида. И ежели, примерно, сидеть тебе, милый человек, сегодня в части, так ты хоть за сто верст от нее убеги, все к ней же воротишься!
Таково было содержание первого разговора. Покончив с кожевенником, помпадур устремился к старичку-мещанину, стоявшему у палатки, увешанной лубочными картинками. Старик был обрит и одет в немецкое платье и сквозь круглые очки читал одну из книг московского изделия, которыми тоже, по-видимому, производил торг.