Выбрать главу

На пароходе не нашлось места в каютах, переполненных кавказцами, да оно и не нужно было, пожалуй, Алексею Иванычу: хотелось быть на воздухе, где просторней. А когда начало светать, то странно было, — точно в первый раз в жизни пришлось следить, как все меняется в небе, на море и кругом. Все следил и не мог уследить за этой сетью измен, и вот уж край солнца выглянул, и по рябому морю до парохода доплеснул первый луч. На Алексея Иваныча луч этот подействовал так: показалось, что ночью прошедшей сделано было что-то важное для него, трудное что-то, как какая-то сложная чертежная работа, но нужное, и сделано достаточно удачно, так что, если бы он вторично поехал бы туда же, он ничего больше не мог бы сделать.

От этого успокоенность появилась и захотелось спать, и тут же на палубе, на скамейке, завернувшись в бурку, заснул Алексей Иваныч.

А когда под вечер причалили к пристани городка, близ которого ревностно разделялись стихии, в душе Алексея Иваныча появилась ко всему, что он увидел, какая-то нежность, и только что успел он поздороваться с приставом, озабоченным жуликами, как поспешил на работы, а оттуда бодро поднялся на Перевал.

Глава десятая

Времена и сроки

За те два дня, которые Алексей Иваныч провел в отсутствии, здесь, на Перевале, ничего особенного не произошло. Проступила, впрочем, чуть-чуть, бледно-бледно и робко стародавняя царица с Таш-Буруна: Павлик о ней рассказывал Наталье Львовне.

День выдался очень задумчивый и даже, пожалуй, какой-то благословенный. Вообще в этом году здесь случилось то, что изредка посещает землю: вторая весна. Летом от сильных жаров в конце июня и в начале июля был листопад, и в августе деревья стояли совсем почти голенькие и имели неловкий, смущенный вид. Но в конце августа пошли ливни, столь глубоко поившие землю, что в сентябре цветочные почки вновь раскрылись, — забелели черешни, выбросили сережки орешник, ясень и клен, а что особенно странно было видеть, так это то, что на грушевых деревьях поздних сортов появились бойкие цветочные пучки рядом с созревшими плодами и уж тоже начали давать завязь, и видно было, что такая излишняя бойкость молодежи старичков обижала. И вообще эта несвоевременная весна внесла большую сумятицу в природу, и птицы, которым давно бы уж нужно было лететь отсюда куда-нибудь в Малую Азию или за Суэц, задержались здесь, приятно удивленные, чуть не на месяц. Но к ноябрю все улеглось, разобралось во времени и успокоилось, а на декабрь осталась только вот эта задумчивость, благословенность, ясность, широта и тишь.

Павлик и Наталья Львовна шли тихо от Перевала в сторону, все время ввиду красивой горы Таш-Буруна.

Над горой же в это время воткнулся в голубизну неба настоящий султан из белых перистых легких облаков, и облака эти долго держались так султаном, восхищая Наталью Львовну.

— Знаете, Павлик, — говорила она, — иногда другой человек нужен, очень нужен, просто необходим, и без него никак нельзя. Знаете, зачем? А чтоб было кому сказать вот это, например: как султан!.. Сказано: как султан!.. и довольно, и больше ничего не нужно, и потом опять можно молчать, даже очень долго.

А Павлик посмотрел на нее пытливо и вставил несмело, но значительно:

— А ведь там три монастыря было: святого Прокла, святого Фомы и еще один… Вот на горе с султаном с этим… Не знали?

Наталья Львовна не знала, и Павлик ей разъяснил в подробностях, что «тысячу двести лет назад — еще при Юстиниане», — если смотреть бы отсюда, с Перевала, видны были бы стены и главы церквей — «византийского стиля» и потом крепостца с башней, это ближе к обрыву в море. Такая же, должно быть, и тогда закрученная проложена была по ребру горы дорога, и по ней сходили и подымались монахи до старости без морщин на лицах, потому что не улыбались никогда и не искажали себя гневом и ничем мирским, — и вот, среди этих монастырей и черных монахов — опальная царица такой красоты, что пастухи (молодые) бросались под копыта ее лошади, когда она съезжала верхом вниз, к морю… Бросались всего только затем, чтобы она, обеспокоясь этим, на них взглянула…

— Насчет пастухов молодых, это уж, конечно, легенда, — пояснил Павлик.

— Нет, отчего же, бог с ними, пусть, — протянула Наталья Львовна. — Это ничего, а то без них скучновато… И двор при ней был какой-нибудь?.. Фрейлины?

— При опальной царице?.. — Павлик добросовестно задумался было, но решил, улыбаясь: — Ну уж, какие фрейлины!.. Фрейлины все в Византии остались…

— За что же она вдруг стала опальная?.. Впрочем, это известно — а вот… Такую красивую, — ну, зачем ее в мужские монастыри? Только искушение лишнее… — И, заметив четкую белую кошечку, пробирающуюся мягко по темному сырому шиферному скату в балке, внизу, оживленно дернула за рукав Павлика:

— Поглядите, какая прелесть!

Павлик поглядел и сказал: «А-а… вижу…» Он думал о том, что монахи тоже любили, должно быть, когда выезжала из своих покоев царица… Может быть, она напоминала им Георгия Победоносца… Конечно, конь у нее был белый, с крутой шеей, с точеными ногами, а хвост трубой…

— Это чья-то с нижних дач!.. Здесь ни у кого нет такой белой…

— Должно быть, с нижних, — согласился Павлик.

— Ну, и что же эта царица, как?.. Она здесь и умерла?.. Или ее простили все-таки?

— Нет, нет, — умерла здесь.

— Не про-сти-ли!.. Бедная женщина!.. Вам ее жалко, Павлик? А почему бы ей и не здесь умереть?.. Чем плохо?

— А вы?..

— Что «я»?.. Эти вон человечки черные, — зачем они там? Вон около барки…

— Турки… песок грузят на фелюгу.

— Зачем?

— Куда-нибудь повезут.

— А-а… посыпать дорожки?

— Нет, на штукатурку, кажется…

— Ну, вы сами не знаете!.. На шту-ка-турку!

— Так мой Увар мне говорил. Я его спрашивал, — я не сам…

— Ну, все равно… «Что я», — вы спросили?.. Нет, мне ее как-то не жалко, эту царицу. Как ее звали, кстати?

— Вот имени я не нашел… Почему-то имени нигде не было… Не нашел… И Максим Михалыч не знает.

— Не все ли равно?.. Дарья, например — царица Дарья.

Павлику это имя не понравилось, и не понравилось ему еще то, зачем шутит Наталья Львовна. Ему же и теперь, днем, припомнилось, — глядят со стороны моря (это было странно, что именно со стороны моря, а не оттуда, с горы) иконописно-широкие грустные глаза, и над ними, прикрывая весь лоб, простая, только непременно с жемчужинами, темная кика, вроде скуфейки.

— Схоронили ее все-таки где же? — спросила Наталья Львовна.

— Здесь. — Павлик представил было, что тело ее вот на таком же паруснике повезли хоронить в Византию (при попутном ветре могли бы доехать за одни сутки), и добавил поспешно и недовольно, точно его обидели: — Конечно, здесь.

— А могила ее, конечно, не сохранилась?

— Ну еще бы! Какая же это могила: ведь тысячу двести лет назад!.. И монастыри-то уж растаскали по камешку.

— Может, мы по ним ходим?..

А в это время нанятые Иваном Гаврилычем дрогали, подвод десять, гужом выползали, спускаясь с лесной верхушки горы как раз на открытую упругую желтую дорогу, и на заторможенных колесах, как на связанных ногах, медленно поползли вниз.

— Ну, конечно, монастыри эти пошли на мостовую! — живо ответила себе Наталья Львовна. — И крепость, и эти «покои» (воображаю, какие там могли быть «покои»!) этой царицы Дарьи, и… что там еще?.. И плита, конечно, с надписью: «Здесь погребен прах…» «Прах» — красивое слово!.. Прах!.. И совсем это не идет к мертвому телу.

— Это по-гречески было написано.

— Ах, да… Ну уж, конечно, по-гречески… И как же именно? Не знаете?.. Ну, все равно.

— Или, пожалуй, и по-латыни, — задумчиво сказал Павлик.