Выбрать главу

Султан в небе растаял, и гора сделалась спокойнее и как-то ниже: будничный — совсем рабочий вид стал у этого Таш-Буруна, похожего на слоновью голову с покорно опущенными бивнями, — как будто и у него появилась сознательная мысль: растаскивают по камешку, сволакивают вниз… время!

— А вы, Павлик, не верите, что кто-нибудь в самом деле под коня бросался?.. Вот вы сказали: легенда. Не верите?

Павлик отвернулся, потому что об его ноге была уже речь раньше, и он сказал, что упал с крыши, со второго этажа, а Алексею Иванычу зачем-то объяснял, что упал будто бы с высокого дерева, и принялось болеть. Теперь ему стыдно стало, что когда-нибудь Наталья Львовна узнает правду; он ответил обидчиво:

— Зачем же в это верить?!. Хорошо и то, что красиво придумано. — Тройка, искалечившая его, представлялась ему иногда огненной, как где-то в Ветхом завете; а отец его знал о тройке, что она — купцов Шагуриных, и уж давно вчинил иск за увечье сына, и дело это должно было разбираться весною.

Они вышли к белому шоссе, не тому, которое проводил внизу Алексей Иваныч, а к другому, верхнему, по которому вечно двигались, страшно тарахтя, груженые и пустые длиннейшие арбы. Теперь тоже тарахтело несколько, — везли куда-то на виноградники новые желтые дубовые колья и пустые перерезы, прикрученные веревками.

Павлик видел, что Наталья Львовна не замечает или показывает, что не замечает тех усилий, с которыми он переставлял свои костыли рядом с нею: от этого ему было хорошо с ней, и казалось нужным еще рассказать ей, где и какие тут были тогда селения, крепости, и чем торговали тогдашние купцы по всему этому берегу.

— Да откуда вы все это знаете? — спросила, наконец, Наталья Львовна.

— А вот… есть тут такой Максим Михалыч, он — бывший историк гимназический… У него в книгах роюсь… А откуда я его выдрал?.. Это меня раз повез Алексей Иваныч на свои работы, а он как раз с базара ехал… увидел: гимназическая шинель, — очень обрадовался (здесь ведь нет гимназии), — ну и к себе завез.

— Ишь ты!.. Хороший какой.

— Да, он… вы не улыбайтесь так, — он действительно хороший.

— Павлик, вы будете ученым, — сказала убежденно Наталья Львовна. — И вот, для вас у меня имеются конфеты, я сейчас найду… Не для меня уж, нет — для вас именно.

— Не хочу я быть ученым… и конфет не хочу, — буркнул Павлик, обидясь. Но, покопавшись в сумочке, нашла Наталья Львовна несколько длинных леденцов в серебристой обертке и с красной надписью: «Будущность». Слово это Павлика примирило.

По шоссе было легче идти, и отсюда другое было видно, не то, что всегда видел с Перевала Павлик. Здесь вправо вниз бесчисленные, на вид очень легкие и мягкие, сплетаясь, стелились гусиными лапами лиловатые балки, поросшие кустами, и переходили в долину, всю из одних садов, недавно перекопанных, и потому теперь тепло-разодранно-рыжих, с четкими, рабочего вида, деревьями, обмазанными известью с купоросом; влево вниз, тоже за гусиными лапками балок, мрело море, уводящее душу, потому что был редкостный для зимы штиль и горизонт расплылся по воде и небу (на такое море смотреть всегда почему-то нехорошо было Павлику). А прямо перед глазами в лесу на горах, в трех разных точках и очень далеко одна от другой, белели лесные сторожки.

Павлик подумал, что от этих именно трех белых точек, растерянных в огромной пустоши, в лесу, стало грустно Наталье Львовне, потому что она повторила, задумавшись:

— А у меня вот уж будущности нет.

И даже ниже ростом вдруг она показалась Павлику, и меховая шапочка ее… как будто такую же точно носил кто-то очень родной… И только что придумал он, как спросить ее о будущности, как тут двое, не то бродяжек, не то пришлых рабочих, — один в чувяках, подвязанных на манер лаптей бечевкой по суконным чулкам, и в пушистых волосенках из-под старенького картузика, другой — в толстых сапогах-бахилах и в шапке, надвинутой на оттопыренные красные уши, нагнали их, тихо идущих, и второй хриповато крикнул Павлику:

— Эй, парнишка! Это мы на Биюк-Чешму идем?

— Какой тебе здесь «парнишка»!?. Это — панич, а он — «парнишка!». Обращения не знает! — выговорил ему первый, с изумленными мелкими глазками и маленькой бородкой. — Вы ему, господа, извините: он — деревенский, — обращения еще не имеет.

Деревенский, с желтыми усами, с носом кривым и длинным, оглядел Павлика и Наталью Львовну, задрав голову, и пошел себе шагать дальше, а пушистоволосый топтался около и говорил, точно комарик пел:

— Он — невежа, он этого не понимает, что нужно вежливо с господами… Нам, стало быть, по соше все итить, — куда соша?

— Да, по шоссе, — сказал Павлик. — Тут верст десять ходу.

— А ночевать там нас пустют, спроси! — крикнул, не оборотясь, невежа.

— Они-то почем же знают, во-от!.. Эх, с таким товарищем прямо мученье!.. Ну, раз село, — значит… пятак дашь, — и пустют… — вкрадчиво поглядел было, как умный пес, потом двинул картуз за козырек и зашлепал дальше.

— Им нужно что-нибудь дать… У вас мелочи нет ли?.. У меня нет, как назло! — заволновалась вдруг Наталья Львовна.

— У меня тоже ничего нет, — Павлик сконфузился было, но добавил брезгливо: — И незачем им давать, таким…

— Какой вы!.. Непременно, непременно нужно! Нужно! Вы знаете, что для меня значил пятак, когда я шаталась? Я ведь побиралась под окошками, вы знаете? Я пела какого-то там Лазаря, — вот вроде как маленькие поют, неизвестно о чем, — сама и сочиняла, только бы пожалостней, а мне краюшки черствые, яйца печеные тухлые, — все бабы, конечно, — и хоть бы кто когда-нибудь этот пятак дал!

— Что вы выдумали?

— Да, «выдумала»!.. По копейке, впрочем, подавали.

Павлик не знал, зачем она говорит это, и смотрел на нее, нерешительно улыбаясь, а она продолжала упрямо:

— Грязища была — по колено, — и действительно ведь ровно по колено, — в селах всегда грязнее, чем в поле, — дождь (тогда весь июнь дожди шли), а у меня всего и теплого было одно одеяло, так я и щеголяла в одеяле, как цыганка… Старик один со мной тогда ходил, Горбунков Кузьма… Вы что так смотрите? Правда!.. Это уж давно было… Это я вот на этих посмотрела, — вспомнила, а то я уж забыла…

— Так вы это что же, серьезно?

— Я — всегда серьезно.

— Зачем же вы?..

— Шаталась?.. Потому что боялась этого… Я всегда все делаю, чего боюсь. Боялась, боялась, как это так ходят люди? Вот, взяла да сама и пошла… Ну, ошибка, — ну, глупо вышло, — ну, черт с ним, — не все ли равно?.. — Помолчала и добавила: — А в одной избе три дня прожила, — разболелась… Там хозяева оказались хорошие: меня удочерить даже хотели: я сказала, что я безродная… «Мы, говорят, тебя замуж выдадим, — касат-ка!..» Я у них там печку петухами разрисовала, — очень были довольны, — и стихи им читала наизусть… «Какая, говорят, девка-то, золото! Должно, где-нибудь в горничных жила, ума набралась…» Я ведь и зайцем ездила в угольных вагонах… а версты за две до станции нас высаживали кондуктора: тихий ход, — и прыгай себе на шпалы…

Павлик смотрел на нее, и веря и не веря: очень как-то непохоже было, чтобы она ездила в угольных вагонах, ходила в одеяле под дождем, побиралась… Только вспомнив, какие у нее бывали иногда глаза грустные, поверил, наконец, и несмело спросил:

— Вы зачем же это все-таки?.. Чего хотели?

— Ну-у — «чего хотела»!.. Никогда я не знала, чего надо хотеть, и тогда не знала… Пошла и все… Так, что-то мерещилось: монастыри, странники, богомолки… Просто — это было красиво… казалось красиво, издали… Ну, хорошо. Не надо… Красиво и жутко…

— А вблизи?

— Сказала: не надо больше?.. И не надо!.. Вот расскажите лучше еще что-нибудь про свою царицу… как она?..

— Я больше ничего не знаю, — буркнул Павлик.

— И не надо — будем молчать.

Проволокли мимо ребятишки на ручных тележках сушняк из лесу и что-то полопотали громко и весело.

Павлик решил, что это, наверно, о нем, об его костылях, но не счел этого обидным, только подумал: были ли тогда, при царице опальной, такие тележки?.. И вдруг высчитал в первый раз правильно, что тому уж не тысяча двести, а тысяча триста лет. Так удивила его эта ошибка, которую чуть было он не допустил, что тут же, остановясь, обратился он к Наталье Львовне: