Выбрать главу

Без фуражки и плаща Сизов потерял что-то в своем облике, зато стал ближе размягченной теперь и ко всему снисходительной душе Добычина. Конечно, здесь он был своим человеком, и уж по всему видел Добычин, что это — убежденный пьяница, — недаром и такой красноносый, — но и сам решил сегодня несколько разойтись; так и говорил, чокаясь с капитаном: «Ох, разойдусь!..» А капитан поддерживал его: «Б-б-бу… люблю!» — и очень сложно дергал головой, блистая очками, а мизинцами работал безостановочно: то правым, то левым, то опять правым. Добычин подумал как-то: «Может ли он обоими сразу?» Оказалось, тут же он заработал обоими сразу.

— Один сын у меня, — бубнил он, — увлечен спортом… Он — с рыбаками все… Ни-че-го, я не противоречу… бы-бы-бу… спорт!.. Спорт — это благородно!.. О-он всегда в море… И в самый жестокий шторм, б-б-бы, когда ни один из рыбаков не решается, — он один!.. У него свой ялик… Не противоречу, — нет! Сын моряка пусть будет моряком… А? Если я на мели, проискам, подлостям благодаря, прохвостам благодаря, — бу-бу-бу, — пусть он — на глубине… Верно?.. Ваше имя-отчество, полковник?..

Добычин только позже узнал, что это именно сын Сизова, о котором он говорил теперь, попался ему на глаза на пристани, — мокроусенький, в студенческой фуражке, — выгружал лес, — и что он, действительно, иногда рыбачил, только было это — просто промысел и отнюдь не спорт; но теперь Добычин следил за раздвоенной бородой капитана, прилизанной в обе стороны, и думал: «Хорошо, что он имеет сына: с сыном можно говорить о разном — сын поймет…» А Сизов, точно только что вспомнил, что у него не один сын, посмотрел на него, ярко блеснув очками, и круто переложил руль:

— Другого не похвалю вам — болван!.. Другой — ничтожество, — бу-бу-бу!.. Также и мать их, моя жена: ничтожество умственное, нравственное и физическое… круглое, б-б-бу! — и обвел большими пальцами круг сомнительной правильности: очень уж дрожали руки.

Это не понравилось полковнику: для него теперь в жизни не было ничтожества: ничего ничтожного не было, все было значительно и единственно, ни с чем не сравнимо, и он сказал это Сизову, — сказал мягко и ласково, как сам понимал; Сизов же отверг это решительно и шумно, и как будто совершенно был прав. Однако полковник что-то нашел еще, что уже было похоже на отвлеченную философию; так они разговорились было, — впрочем, ненадолго, и, чокаясь еще только третьей рюмкой, заметил Добычин:

— Какие мы с вами совершенно разные люди!

Но все же нравилось Добычину, что моряк — такой шумный, бубнивый и подвижной, что нос у него картошкой, а глаза под очками ястребиные, хоть и дергает его всего вроде Каина. «Он-то уж, наверно, знает насчет табаку, он такой, — думал полковник, — только бы не забыть спросить».

Но Сизов очень уж часто и много двигался: то он разыскивал хрипучие пластинки и накручивал граммофон, то он уходил на кухню ругаться с поваром, то услышал звонкий голос зашедшей к буфету земской прачки Акулины Павловны и все порывался затащить ее к полковнику, чтоб она показала ему какой-то кафрский танец, но Иван Николаич решительно ее не пустил дальше буфета и выгнал своевременно и собственноручно.

Очень удивляло полковника еще и то, что не только с Акулиной Павловной, но и со всеми рыбаками, дрогалями, плотниками, которые, видно было, заходили с улицы на ту половину — к буфету, Сизов был как-то на очень короткой ноге. Все это были люди неплохие, конечно (не было плохих людей для полковника), но с голосами весьма необработанными и с наклонностью говорить образно, сжато и сильно. Двери на ту половину были чуть прикрыты, и кое-кто подходил даже оттуда и засматривал сюда; иногда Сизов при этом кричал грозно: «Чего суешься?.. Зачем сюда?.. бу-бу… Уходи к шаху-монаху!» А иногда довольно восклицал: «Ага!» — соскакивал с места и выходил сам; приходя же, очень извинялся: «Не могу: люблю простой народ русский… бу-бу… Душевный народ!»

Добычин только после узнал, что Сизов тем и жил, что писал этому душевному народу разные прошения, и именно здесь, в «Отраде», была его контора, и имелся в шкафу у Ивана Николаича запас белой бумаги; здесь же он и оставался ночевать иногда, даже, вернее, редко не ночевал здесь; жена его жила от него отдельно, — ей помогала родня, — а сыновья ютились больше в ночлежке.

Уже успело стемнеть, и в «Отраде» зажгли лампы-молнии; полковник увидел, что он уж достаточно «разошелся» и что пора кончить, и уж начал звякать ножом о тарелки, вызывая стремительного в фартуке, а Сизов удерживал его нож своим и говорил, искренне изумляясь:

— Куда? Побойтесь бога… бб-бу, Лев Анисимыч! Сколько ж теперь часов?.. Шесть? И уходить из такой удобнейшей, дивной комнатки?.. Бу!

Но тут вошел в эту самую комнату Федор Макухин и за ним с почтительностью двигался Иван Николаич, а стремительный человек в дверях, впиваясь в них глазами, приготовился уж куда-то мчаться, как буря, и заранее откидывал со лба косицы. Но никуда мчаться ему не пришлось.

Макухин не спеша уселся за свободный столик, покосился на Сизова и очень внимательно оглядел полковника и его собачку. Полковнику понравилось, что он — молодой, белый, крепкий телом и, по-видимому, спокойный: беспокойный Сизов его утомил уже. Золотая толстая цепочка на куртке и перстни, тоже массивные, и Иван Николаич такой к нему внимательный, — все это заставило полковника потянуться головой к Сизову и спросить любопытно шепотом:

— Это кто же такой?

— Это?.. — весь так и вскинулся Сизов. Он и раньше все сопел презрительно и дергался в сторону Макухина, а теперь указал на него пальцем и крикнул: — Это гробокопатель!

Полковник, благодушный даже больше, чем раньше был, подумал, что сейчас он аттестует весело и этого так же, как Ивана Николаича, и уж заранее улыбался рассолодело (он много выпил), но Сизов вдруг вскочил и затопал ногами, яро крича:

— Нижний чин, хам, — ты как смеешь со штаб-офицерами… б-б-бу-бу… в одной комнате?.. Прочь! Прочь отсюда!.. Прочь!

Добычин понял, что выйдет не то, что он думал, он даже как-то оторопел, — до того не вязался с его теперешним настроением никакой скандал; он тоже вскочил, поморщился, положил руку на плечо Сизова:

— Ну, зачем, зачем это, капитан? Что вы?.. Голубчик!..

Но капитан был неукротим:

— За пятнадцать тысяч, — только! только! — купил мой дом и тут же! тут же! — продал за тридцать пять… вот этот, грабитель этот… б-бу… гробокопатель!.. Каменщик!

— Это и все мое преступление, — сказал Макухин чрезвычайно спокойно, обращаясь к Добычину, и вдруг он сделал то, чего никак не ожидал Сизов: он притворил, поднявшись, двери в общий зал, — откуда уж придвинулись на шум, — подошел к Добычину и спросил:

— А как, позвольте узнать, здоровье Натальи Львовны?.. Вот, что собака укусила не так давно?.. Мы ведь знакомы с ней… — И такой принял ожидающий вид, что растерявшемуся Добычину ничего больше не оставалось, как пробормотать:

— Благодарю вас… Она, — ничего, хорошо… А как же вы меня?.. Полковник Добычин!

— Узнал как?.. Мудрено ли: у нас тут все наперечет… тем более зимой.

Дверь из зала пытались приоткрыть, и он нажал на нее локтем. А в это время оправившийся Сизов опять подскочил к нему, весь пылающий и боевой.

— Ростовщик!

— Верите ли, — это было три года уж назад, и куплено с торгов, и все вот одно и то же, одно и то же… — жаловался полковнику Макухин и повел плечами. — Как это мне надоело!

— И мне!.. И мне тоже!.. — вдруг также вспылил полковник. — Это нужно оставить… закончить!

— Ка-ак-с?

— Да-да-да!.. Счеты эти… э-э… личные счеты, — не нужно! Оставить!

Сизов блеснул очками на полковника и уж дальше сдержать себя не мог: кинулся на Макухина, — тут же был отброшен, свалил столик с закусками, горчичница, отлетев, попала в Добычина, Нелюся залаяла изо всех сил, набежал народ, захлопотал Иван Николаич, заметался стремительный человек… Так закончилось все это тем, что Макухин привез полковника на дачу, и, конечно, тронутый такой заботливостью, полковник убедительно просил его навестить их, как только выберется свободное время.

Вот почему, когда Алексей Иваныч, поднявшись на Перевал после поездки к Илье и немного отдохнув у себя, пошел, в силу своей общительности, к полковнику, он застал там, к крайнему удивлению своему, Макухина и Гречулевича. Он даже в дверях несколько задержался, не сразу входя в комнаты, так как увидел странную картину. Гречулевич и Макухин, оба как-то непривычно для глаз приодетые, сидели со слепою за ломберным столиком и играли, видимо, в преферанс; за слепою поместился сам полковник и что-то шептал ей на ухо, отгородясь рукой, подымал брови и страдальчески морщился и тыкал в ее карты глянцевитым пальцем; а на диване, подобрав ноги и накрывши их клетчатым пледом, с папиросой в левой руке сидела Наталья Львовна и следила за дымом, который выпускала вверх тщательными кольцами. Справа от слепой стоял другой столик с пивом и стаканами, а около полковника на плетеном стуле спала, свернувшись белым комочком, Нелли. Все это было освещено щедрым верхним светом висячей лампы и имело какой-то чрезвычайно далекий от того, что ожидал увидеть здесь Алексей Иваныч, вид, — до того далекий, что он хотел даже повернуться и уйти незаметно, но его увидал Гречулевич и сказал громко и весело: