Выбрать главу

Мы ведь никогда, в сущности, не знаем, что в нашей жизни важно для нас, что не важно, и как часто мы ошибаемся в этом! Павлин на парапете казармы шоссейной, может быть, был просто красив и только, можно было бы посмотреть на него, подумать: «Ишь ты, кто-то здесь красивую какую птицу завел!» — и пройти мимо; однако Алексей Иваныч чем-то встревожился и, удивленный, смотрел долго и мог бы стоять еще хоть целый час, но, услышав передвигающийся звон бубенцов и топот на постоялом, пошел навстречу своим, как он думал, лошадям; шел и оглядывался поминутно назад, как мальчик, все на парапет с павлином.

Подойдя, увидел, что съезжала это тройка дамы, — его же извозчик только снимал пустые торбы с лошадиных голов, хотя уж тоже готовился ехать.

Стражник Наум, по виду судя, порядочно уже успел напиться и теперь учил чиновника подымать шашку за конец ножен двумя пальцами.

— Вот тебе и… вид'шь?.. Так? — старался поднять чиновник.

А Наум говорил важно:

— Что ж что вижу… это вы, конечно, с мошенством, и то не можете, а надо без мошенства… А я когда на службе (я ведь тоже, разумеется, взводный был, и за стрельбу часы) — я тогда винтовку даже за конец от дула двумя пальчиками подымал, этим и вот этим… А так — это мошенство одно!

— К'к м'шенство?.. Ты гляди рыл'м!.. Вид'шь?

— Ну да, гляжу… Я гляжу, — а ладонью зачем вот этим местом подсобляете? Пальцы, брат, должны свою развитость иметь.

Чиновник воззрился тускло на Алексея Иваныча и прохрипел:

— Ск'жи, за что он меня ун'чтожает?

Бросил шашку на пол и отшвырнул ее ногой.

— Я вам правильное говорю, — убеждал стражник. — А так вы мне свободным манером шашку сломать можете…

— Нет, ты ск'жи: за что он меня ун'чтожает? — обратился чиновник к гитаристу.

Но гитарист что-то жевал так внимательно, вдумчиво и беззубо, что не мог ничего ответить, а той, с мозолями на грязных пятках, что-то не было видно.

Так и остался пьяный у своего столика и опять силился поднять двумя пальчиками Наумову шашку, когда усаживался в фаэтон Алексей Иваныч (а около теленка все еще торчал рыжий с пистолетом в упор).

Потом заструился ближний лес и засиял еще шире дальний, и несколько памятных моментов было, когда ехали мимо шоссейной казармы и павлина. Алексей Иваныч тревожно ждал, не повернет ли к нему хотя бы на звон бубенцов созерцающую голову павлин, — очень этого хотелось; но он не повернул, — да и мало ли проезжает мимо за целый день всяких этих ненужно звякающих бубенцами троек и пар. Все-таки грустно почему-то стало Алексею Иванычу, что не повернул.

Мотнув головой на корявый бук с вырезанным на коре крестом, сказал ямщик:

— Этим месте третьем годе почту ограбили, человека убили, — вот через что там стражники поставлены, на постоялом… Не водку они пить, а должны за этим местом глядеть строго…

Но и это место теперь было только задумчиво и струилось, и все капало с буковых сучьев на палые листья вниз.

А выехав из лесу, сказал ямщик:

— Теперь уж нам без препятствий… — кашлянул, сутуло поставил шею и замолчал до самого города.

Пошли по сторонам перепаханные поля с лиловыми бороздами, огороды с осенней скареженной ботвой и табачные плантации с мокрой желтой густой щетиной, которую не всю еще спалили в печах; две-три маленьких деревушки попалось, одна — с захудалой церковкой, покрашенной охрой, с древним дьячком на зеленой скамеечке и с тремя веселухами-девками, стоявшими у колодца руки в боки… А когда начало вечереть, был уже в городе на станции Алексей Иваныч.

Эта сутолока больших станций, — как она странно влияет на людей, приехавших из тишины! Так много вспыхивает и тут же гаснет разных мелькающих лиц, рук и шей, так много наблюдающих тебя отовсюду чужих глаз, так крикливы и беспокойны дамы, так деловиты мужчины в котелках, так стремительны синие носильщики и арбузоголовые казанские татары из буфета и так пренебрежительно важен бородатый швейцар в дверях, счастливый обладатель картуза с галуном, колокольчика и трубного баса, что несколько теряешься даже и чувствуешь какую-то неловкость, когда не совсем твердо убежден, что тебе необходимо ехать по делу (главное, — «по делу»), непременно с таким-то вот поездом, чтобы приехать в столько-то часов и определенно туда-то, в такое-то именно место — ни на волос дальше, ни на волос ближе.

Бросилось в глаза Алексею Иванычу, что все были тепло одеты, а у него была только бурка поверх обычной его тужурки, — и все вспоминалось, что теперь уж глубокая зима, скоро крещенские морозы, что немного севернее снег, снега, а еще дальше — лютый холод.

Но к Илье нужно было ехать на юго-восток.

Никак нельзя было отделаться от ощущения тихого леса кругом, который струился, облаков мягких и теплых, с голубой отдушиной в них в виде опрокинутой, никуда не стремящейся пироги, старого гитариста, связанного теленка на возу, хорошенькой белокурой девочки с наивными глазами, пьяненького чиновника с его заляпанной мотоциклеткой, который так спокойно застрял на перепутье и отдал себя на уничтожение Науму-стражнику (к чему бы это?)… а главное — павлин: он почему-то прочнее всего вошел в душу, в нем что-то было.

Глава четырнадцатая

Ночь

На вокзале Алексей Иваныч сидел, следя за всеми и всем сразу, как он умел (ведь мысли у него были бегучие).

Это был новенький, только прошлым летом законченный вокзал, и еще разрисованный разными красками наивно блестел плафон, и не очень запылилась недурная лепка вверху, но внизу все уже обвокзалилось: засалилось, обшарпалось, захваталось всюду… Фальшивые пальмы на столах, унылое чучело цапли на шкафу, армяне за буфетом и нумерованные касимовские во фраках, с широкими задами и маленькими бритыми головами… Алексей Иваныч даже подумал отчетливо: «Нет, не хотел бы я вокзала строить…» Он немного прозяб в дороге, и теперь один из касимовских приносил ему чай стакан за стаканом, и Алексей Иваныч, видя на всех теплые пальто, шубы и шапки, вспоминал, что ведь зима теперь, ведь глубокая зима, — что там, куда он ехал теперь, трескучие, может быть, морозы, а на нем всего только бурка. «Приеду — куплю», — думал он, нащупывая кстати деньги: не потерял ли, и соседу своему, старому священнику, или, скорее, дьякону, жевавшему украдкой домашнюю курицу, завернутую в газету, сказал:

— Вот, еду на Волынь, а одет легко.

Дьякон вскинул на него испуганные глаза, перестал жевать и спросил невнятно:

— Как-с?

— Впрочем, теплую одежду везде можно купить, не так ли?

И еще дьякон, — видимо, сельский, с косичкой, красноносый и несмелый, с полным открытым ртом — смотрел на него выжидающе, не решаясь снова начать жевать, как он уже говорил не ему, а сказал самому себе:

— Хотя, вне всякого сомнения, туда можно бы и не ездить: зачем? — И тут же убеждал себя: — Однако непременно надо: больше некуда ехать.

Против него наискосок сидела смуглая семья, оживленно говорившая на каком-то странном языке, должно быть караимы: две бойких девочки с усталой черновекой матерью; потом, подальше расположились шумливые, все хохочущие, в пух разряженные, перепудренные, перекрашенные три девицы, которых угощал шоколадом пожилой путейский инженер.