Выбрать главу

Алексей Иваныч слушал и думал даже, что вахмистр неправильно делает допрос и знает это, так же, как Наталья Львовна знала, почему он стрелял в Илью, и скрыла это, — что над его личным, таким огненным, палящим и режущим, уже начинает клубиться холодное, чужое, как сырой туман: чужому до чужого какое дело?.. Он отметил и то, как встала Наталья Львовна и подала руку Макухину, и тот, сумрачно до того стоявший, почему-то стал ее забывчиво гладить своей широкой ладонью и прояснел.

Вот что показал вахмистру Алексей Иваныч:

— Человек человеку — жизнь… однако часто бывает, что человек человеку — смерть… Не так ли? И даже бывает иногда, что больше смерть, несравненно, бесспорно больше смерть, чем жизнь!.. Жизнь — это нечаянно большей частью, — не так ли? — а смерть!.. смерть — это прямой расчет… и даже, когда в расчет не входит, — безразлично. Верно, верно!.. И вот мне была смерть!.. Раз Вале — смерть и Мите — смерть, — значит, и мне смерть… Разве нас можно отделить? Нельзя!.. Нет!.. Были хорошие такие вечера, сидели вместе, пили чай и… надеялись… И что же вышло?

— Присядьте, пожалуйста, — сказал вдруг жандарм, подвигая ему ногой табурет, с которого только что встала Наталья Львовна. — Валя, — это кто же такой был? И Митя?

— Валя — это моя жена, а не «такой»!.. Валя — это Валентина Михайловна, моя жена… А Митя — это мой сын.

Алексей Иваныч, не подбирая бурки, опустился на табурет забывчиво и грузно и бессвязно продолжал спеша:

— И вот, их уже нет, — они умерли!.. И такого закона у вас нет, господа, — у тех, кто с законом под мышкой, — закона нет такого, чтобы его судить за убийство… не за яв-но-е, нет, конечно, но однако, — чем же оно лучше явного? А-а! Явного вам хочется?! Вам, чтобы из револьвера на вашем вокзале, непременно у вас на глазах — трах! — и чтобы народ тут кругом… и дьячок… и татарин, чтоб чай и пиво… ага! A вы чтобы могли протокол?!. Нет!.. Нет, я не поддамся! Это вы только уж после можете, когда я сам себя осужу, а я… я еще не знаю, как она!.. Поэтому я себя не осудил еще… Когда она осудит, тогда и вы можете, а раньше нет…

Вахмистр посмотрел на Макухина: тот энергично показал пальцем на свой крутой лоб и безнадежно махнул рукой в сторону Алексея Иваныча, но вахмистр подозрительно посмотрел на него и на Алексея Иваныча и спросил вдруг:

— Разрешение на оружие у вас имеется?

— Нет, — с усилием оторвавшись от своего, ответил Алексей Иваныч. — А разве нужно?

— А как же? — удивился вахмистр. — Непременно нужно… Поэтому, значит, вы его с заранее обдуманным намерением?

— Илью?.. теперь нет… Я его здесь не думал даже и встретить. Нет… Совсем случайно вышло.

— Вы, конечно, куда-нибудь ехать хотели?

— А?.. Да… Ехать?.. Бесспорно… Бесспорно, я куда-то хотел… Да: на Волынь, сынка его хотел посмотреть… от моей жены.

— А-а! — догадливо протянул старик. — Та-ак-с!

У него была очень сановитая внешность, у этого старого жандармского вахмистра с золотой огромной медалью на шее, и лицо его, широкое и простонародное, но по-городскому бледнокожее и с холеной белой раздвоенной бородою, было бы под стать иному архиерею или губернатору, а серые, с желтыми белками, глаза смотрели умно и спокойно.

Алексей Иваныч теперь прикидывал в уме, когда же именно Илья был знаком с Натальей Львовной: до Вали это было или после? И он уже обернулся было к ней, чтобы спросить, но, встретившись с ее жутким взглядом, отвернулся поспешно и забормотал:

— Вне всякого сомнения, в нем есть что-то, что нравится женщинам… Но почему же благодаря этому вдруг смерть?.. А ежели смерть, то это уже все — конец! И всем законам конец, и никакой протокол не нужен — конец!

— Протокол все-таки написать надо, — заметил вахмистр. — Значит, так нужно полагать: он, этот раненный вами, с вашей женою был знаком?

— И в результате жена умерла… И Митя умер, мой мальчик, — подхватил Алексей Иваныч.

— Та-ак-с! — протянул понимающе старик и крупным, круглым почерком написал: «Покушение на убийство из ревности».

Минут через десять после того рыжий жандарм отправлял всех троих в извозчичьем фаэтоне в ближайшую полицейскую часть.

Предночное прозрачно-синее надвинулось и стояло около фаэтона, когда они ехали, и лица всех потеряли свой день и слабо озарились изнутри. Даже жандарм в серой шинели, сидевший рядом с Алексеем Иванычем, — и у него профиль оказался мягким, топко прочерченным.

Но что болью какою-то острой впивалось в обмякшее сердце Алексея Иваныча — это блуждающий по сторонам медленный взгляд Макухина. И когда он понял, что только благодаря ему Макухин узнал про Илью и что теперь, как и в нем самом, прочно в нем поселился Илья и давил, он, забывши, что был на «ты» с Макухиным, приподнял фуражку и сказал ему робким ученическим голосом:

— Простите!

Макухин тоже дотронулся до шапки и ответил вполголоса:

— Бог простит… Все под богом ходим.

Рыжий жандарм повернул было настороженное широкое лицо и поднял брови, но, встретясь с упорным жутким взглядом Натальи Львовны, отвернулся.

Копыта стучали о камни, как камни; городской шум колюче колыхался около них троих, и синие сумерки густели уверенно.

1913 г.

Обреченные на гибель*

Глава первая

Святой доктор

Придет время, и самое это слово «святой» забудется и исчезнет, как все другие слова, вышедшие из обихода в верхах общества, перебравшиеся из столиц и больших городов в глухие углы и там угасающие в тиши.

Но тот, кого называли святым доктором, военный врач Иван Васильич Худолей, хотя и знал, что так именно его называли, — не понимал, в чем его святость.

Он жил на скромной улице Гоголя в собственном доме в четыре окна на улицу, в том городе[3], на вокзале которого однажды в конце декабря архитектор Алексей Иваныч Дивеев стрелял в Илью Лепетова, бывшего любовника своей покойной жены.

Впрочем, нельзя было сказать о Худолее, что жил он в своем доме на улице Гоголя: он только ночевал там, и то не всегда, а жил в городе, у больных.

Это был хрупкий на вид человек, бледный, длинноликий, с несколько ущемленным и узким носом и карими глазами; усы невнятные пепельные и небольшая русая бородка, длинные волосы и пробор посередине головы — уже одно это при первом взгляде на него напоминало Христа на иконах, и — странно — совсем не мешал этому впечатлению военный мундир.

Как полковой врач пехотного полка, он лечил солдат, которым по роду их занятий никаких болезней не полагалось, кроме трахомы, но ни у кого из врачей города на было такой практики, как у него, и приглашали его ко всевозможным больным, точно не было в городе специалистов; все знали за ним несомненный и большой талант, редкий даже и у врачей: жалость.

Это был природный его талант, и когда он был еще студентом, он женился на некрасивой девушке-бонне отнюдь не по любви, а только из жалости, и теперь имел от нее трех сыновей — старший уже гимназист восьмого класса — и дочь Елю.

В доме жил еще денщик — Кубрик Фома, ходивший обедать в роту, и с утра подъезжал к дому месячный извозчик Силантий, старик недоброго вида: спина сутулая, кудлатая голова в плечи, взгляд запавших маленьких глаз волчий. Он каждый день видел, как с утра, побывав в полковом околотке, отправлялся доктор по больным, которые побогаче, и потом заезжал в аптеку и на базар. Из аптеки выносил пузырьки и пакеты с лекарствами, на базаре покупал то провизию, то железную ванну, и все это вез не к себе домой, а к другим больным, которые беднее. От денщика Фомы знал Силантий, что не привозит доктор ни копейки жене, кроме жалованья из полка, и — мужик хозяйственный, обстоятельный, скопидом и тоже большой семьянин, — и хотел понять и не мог понять доктора; здоровался с ним по утрам без подобострастия и облегченно прощался по вечерам.

вернуться

3

Город этот — Симферополь. (Прим. автора.)