Выбрать главу

— Какой кобель? — серьезно спросил Синеоков.

— Кобель горь! — отчетливо повторил студент и тут же, точно боясь, чтобы не перебили совершенно, зачитал стремительней и певучей:

Песнь пятая. Безвестя. Пойми — пойми — возьмите Душу. Песнь шестая. Рабкот. Сом! — а-ви-ка. Сомка! — а-виль-до. Песнь седьмая. Смольга. Кудрени. Вышлая мораль. Песнь восьмая. Грохлит. Серебрий нить. Коромысля. Брови. Песнь девятая. Бубая гора. Буба. Буба. Буба.

— Буба, буба, буба! — повторила Эмма и поглядела изумленно на Ваню, а Хаджи продолжал певуче:

Песнь десятая. Вот! Убезкраю. Песнь одиннадцатая. Поют. У-у-у… Песнь двенадцатая. Вчерает. Ю. Песнь тринадцатая, песнь конца.

Тут студент плавно провел рукою вправо, потом так же плавно влево, потом сделал рукою тщательный кружок в воздухе и сел на свой стул.

— Все? — притворно серьезно спросил Иртышов.

— Ха-ха-ха! — откинувшись назад, разрешенно захохотала Эмма.

Иван Васильич не знал, что ему делать: перевести ли внимание всех на что-нибудь другое, или дать студенту возможность высказаться и раскрыться вполне. Он поднялся и ждал только, когда перестанет хохотать Эмма. Однако раздосадованный этим хохотом Ваня предупредил его, обращаясь к студенту:

— Это — очень трудная форма, — начал он, заикаясь. — Это встречается и у нас в живописи… Это… по-видимому, особый вид искусства…

Тут он сделал длинную остановку, ища слов дальше, а студент, не изменяя лица, как маг, сделал рукою вправо, влево и объяснил:

— Вы заметили, конечно, — последнюю песнь, — «Песнь конца», — я оголосил одним ритмодвижением… Это — поэма ничего, — нуль, — как и изображается графически: нуль!

Тут он прочертил рукою перед своим лицом правильный круг.

— Вам, художнику, — обратился Иван Васильич к Ване, — вам тут и книги в руки!.. У вас с ним общая область… Искусство — великое дело… Мы, профаны, не понимаем, конечно… Но не кажется ли вам, что э-э-э… субъективно это очень?.. Что надо бы… поближе к нам?.. Вот именно: поближе к нам, — к читателям…

— Конечно… гм…

Ваня задумался, но тут весело вмешался Синеоков.

— Искусство — субъективная вещь, — да, — но зачем же до такой степени, чтобы вы мне говорили, а я чтобы ни за что не мог понять?

Отхохотала уже Эмма и теперь сидела, вытирая лицо платком, а студент повернул торжествующе лицо к Синеокову:

— Известно ли вам, что каждая буква имеет цвет, звук, вкус… и вес?

— Вес?.. Вес, — пожалуй! — быстро согласился Синеоков. — Например, вырезанная из картона или слепленная из гипса… И цвет, пожалуй, — в какой ее выкрасят.

— А гипсовая будет кислая, — вставил Иртышов и при этом беспечно переменил колено: охватил руками правое, а левое опустил.

— Это, господа, есть футуризм! — протянул над столом голову и руку Карасек. — Но-о позвольте, господа!.. В будущей всеславянской великой монархии какой должен быть общий язык?..

— Кому что, — этому непременно монархию! — брякнул Иртышов.

— А вам непременно республику? — подхватил Синеоков.

— И она будет!

— Ма-аленького захотели!.. Я вам докладывал уже, что это — коммерческое предприятие самого широкого размаха… и самое убыточное, — вот! И захотели вы этого в нашей нищей стране!.. С печки упасть и чтоб непременно в калоши ногами попасть… Вы знаете, сколько надо для вашей затеи?

— Волю народа.

— Глупости!.. Словцо!.. «Волю народа»!.. Миллиарды, думаете?.. Ошибаетесь!.. Триллионы?.. Мало-с!.. Секстильоны тут нужны, да. А они у вас есть?

— Хва-ти-ли, дяденька!..

— Секстильоны! Секстильоны! Секстильоны!

Страшным, заячьи-предсмертным криком вырвалось это у Синеокова, и он вдруг замигал часто, покраснел и опустился глубже в свой стул; а Иртышов только фыркнул презрительно и еще выше поднял острое колено.

Это и была странная болезнь Синеокова: неудержимо сказать и непременно почему-то три раза кряду, и непременно почему-то не в одиночестве, а на людях, какое-нибудь слово большого, огромного, неизмеримого объема. Не часто это случалось с ним, — раза три-четыре в неделю, но всегда смущало его невероятно. Странность была в том, что слово это подвертывалось ему на язык, казалось бы, и кстати, — даже, пожалуй, никто из тех, кто его слушал, не замечал назойливости этого слова, но его самого это ошеломляло, угнетало, пугало, как присутствие в нем кого-то постороннего ему, — каких-то часов с кукушкой, откуда эта серая тоска в перьях выскочит вдруг незаконно и ненужно, прокукует свое (свое, а не его) и спрячется.

Он сидел теперь очень сконфуженный, не поднимая ни на кого глаз и теребя белую новую клеенку стола, но Ваня спросил его улыбаясь:

— Почему же именно секстильоны?

— Я изъясню! — крикнул Карасек. — Потому что массы захотят несметных богатств, — несметных!.. Они уверены, что они есть, существуют, а их нет!.. — И обратился очень вежливо к Синеокову:

— Так ли я вас понял?

— Да, конечно, — прошептал Синеоков и добавил несколько громче: — Наш бюджет около пяти миллиардов…

И, чтобы скрыть смущение, дотянулся до горки пирожных рукою, но и тут не был в состоянии остановить на чем-нибудь выбор.

— Возьмите вот эту трубочку с кремом! — подсказала ему ласково Прасковья Павловна. — Так прямо на вас и смотрит…

Он застенчиво кивнул ей головою и взял трубочку с кремом все еще дрожавшей смущенно рукой.

— Не нужно так волноваться из-за будущего! — заметил ему Иван Васильич. — Будущее — во мраке будущего… Зачем о нем беспокоиться заранее?.. Оно все равно придет…

— Мы сами куем будущее! — значительно отозвался на это студент, и Иртышов подтвердил:

— Правильно! — и язвительно кивнул Синеокову: — Секстильоны!.. Знает, что мы не допустим банков, и заранее очень на нас сердит!

Синеоков тем временем уже оправился несколько. Он глотал трубочку с кремом и чуть не поперхнулся от смеха.

— Без банков хотите устроить общество? Человеческое? — вскинулся он. — У каких-нибудь муравьев, и у них есть свои банки, я уверен!.. У пчел!.. У ос!.. У бобров-то уж непременно!..

И даже мину крайней неловкости за Иртышова сделал он на своем подвижном лице, отвернувшись.

— Нет, позвольте, зачем же так спорить? — забеспокоился Иван Васильич. — Нет, этого я вам не могу дозволить!.. В пределах чисто академических, — да-а!.. Как известную доктрину… политическую… дебатировать… это другое дело!..

Единственный здесь в военном костюме, хотя и врача, Иван Васильич теперь именно любому со стороны мог бы показаться не хозяином даже здесь, а больше: тем, кому подчиняются и кто может приказать. Лицо у него теперь стало как будто из твердых линий, и даже глаза строгие.

Иртышов поглядел на него безразлично, нашарил далеко от себя крошку, бросил в рот, переменил колено и даже улыбнулся про себя, а Дейнека, все время перед тем молчавший, заговорил вдруг глухо и отрывисто, продолжая, видимо, думать, но только вслух:

— И шахта останется шахтой… Да!.. Какой бы ни придумали строй, — домна останется домной и шахта шахтой…

— Немножко не так! — подхватил Синеоков. — Не только Домна останется Домной, — Марья останется Марьей, — вот что главное!

И чуть толкнул при этом своего соседа о. Леонида, который заулыбался тоже.