Выбрать главу

Но когда он вспоминает Наталью Львовну, которая, скучная, ушла от него теперь писать письма, то почему-то жалко ему, что давно уже знает она, сколь велики броненосцы, и как дешевы сердолики, и пахнут ли васильки, — и не о чем было бы уж ей говорить с его Митей… Поэтому добавляет он совсем не то, что хотел:

— Был он очень любознательный мальчик… и неиспорченный… и красивый, славный… У меня сам хозяйство вел, — когда мы вдвоем остались…

А полковник перевернул уже страницу альбома и вместо девочки в коротком переднике показал девушку взбито-модно-причесанную, с таким выражением задорно вскинутого лица, которое бывает только в восемнадцать лет, когда каждый неглупый юноша кажется себе гением, а каждая миловидная девушка смотрит королевной, — и сказал:

— Это — тоже Наташа.

Потом Наташа попадалась еще несколько раз (незаметно за охотничьим пошел семейный альбом) — то учительницей, то в каких-то ролях, которых не мог припомнить полковник, да это и не нужно было Алексею Иванычу. Всегда, когда мельтешится перед нами какая-то чужая жизнь, она вытесняет что-то из нашей души, и если натиск ее не особенно бурный, то ей, как в приличной гостинице, чинно отводят свое место. Так заняла свое место девочка в белом переднике: именно эти детские застенчивые глаза глубже всего залегли в память, а остальное было, как багаж при ней.

В кабинетике полковника был очень кропотливый стариковский порядок, а на окне в двух длинноватых ящиках, похожих на лотки, улеживались яблоки синап и какие-то груши, уже желтые, но еще твердые на вид.

От них в комнате стоял осенний законченный сладковатый запах… Митю хоронили в сентябре, и у кладбищенских ворот рядом сидели бабы с антоновкой и апортом, и, это жутко припоминает Алексей Иваныч, так же вот пахло… К удивлению полковника, передернув плечами, он задумчиво посвистывает и вдруг говорит о грушах:

— Вы заверните их каждую в бумажку, они скорее доспеют… Почему, не знаю, но это — так: скорее доспеют.

— При-шел ты? — ровным голосом своим спрашивает старуха, когда они приходят в гостиную.

— Куда же я от тебя уйду?.. Куда?.. Крест мой! — спокойно уже теперь говорит полковник.

— А-га… Крест! — повторяет старуха, и тут она зевает вдруг сладко, длинно и широко, как будто целую жизнь свою гналась она за мужем, а он все от нее увертывался, ускользал и только вот теперь пойман, навсегда пойман, никуда уже не уйдет больше, и, отдыхая, может она позволить себе это — зевнуть успокоенно и глубоко, насколько дадут оплывшие тяжелые щеки.

Потом она говорит:

— Ну, при-не-си пи-ва стакан… Два ста-ка-на: может, и гость со мной выпьет. Вы пье-те пиво? — ищет она Алексея Иваныча правым ухом.

— Я пью… Я все пью… — поспешно отвечает Алексей Иваныч.

И, подсаживаясь к ней рядом, он внимательно, бесстыдно внимательно (ведь она его не видит) рассматривает ее руки, неряшливую серую кофточку из клетчатой фланели, косынку на плоской широкой голове с очень редкими тонкими, неопределимого цвета волосами, ноздреватый небольшой нос, наконец, мутные глаза… Оглядывается быстро, не вернулся ли полковник с пивом, и еще ближе смотрит на безволосые брови, точки на носу, плоские дряблые уши с коричневыми проколами для серег…

Алексею Иванычу хочется спросить, как и давно ли она ослепла, но слепая спрашивает его сама:

— А вы сю-да ле-чить-ся?

— Нет, я не болен, нет… И никогда не был болен!.. Не помню, чтоб…

— Ф-фу, господи! — закричал из дверей полковник с пивом в руках. — Я ведь тебе сказал, что они — э-э… инженер местный, — мосты тут строят… ну.

— А-а… Вы тут на службе!.. Тут до-ро-гая у нас жизнь… И есть нечего…

— Н-нет, — иногда кое-что попадается… В клубе недурно кормят.

— А вот белоцерковской вет-чины не мог-ли мне достать.

— Белоцерковской?

— Да, ее на еловых шишках коптят, — вмешался полковник, наливая пиво в стаканы. — Вкус у этой ветчины, скажу я вам… замечательный!

— На мож-же-вельни-ке ее коптят, а совсем не на еловых шишках…

— Нет, уж извини, — это тамбовскую ветчину, — ту, точно… И то я, кажется, вру, — это Могилевскую… И то вру… Ковенскую на можжевельнике коптят, а не тамбовскую… А на чем же ее коптят, — тамбовскую?

Так как полковник ожидающе смотрел на Алексея Иваныча, чтобы он подсказал, то Алексей Иваныч сказал поспешно:

— Нет, этого я не знаю… Вот (он подвинул к себе варенье) староста здешний угощал меня чем-то вкусным, из обрезков фруктовых варится… Варится и варится, и варится с сахаром, разумеется, — пока хоть ножом режь… называется бекмес… очень вкусно!

— Это мы е-ли в Ра-до-ме… помнишь?

Добычин сделал круглые глаза, пожал плечами, страдальчески повел костистой головою в сторону Алексея Иваныча и вдруг, запинаясь, совсем не о том заговорил:

— А-а… э-э-э… Вот вы говорили — фрукты… они… если их завернуть в бумажку… они тогда доспеют скорее… Почему же это, собственно, так?

Глаза у него — серые, выцветшие, в красных стариковских оболочках, в бурых мешках… «А у нее, должно быть, карие глаза были», — решает Алексей Иваныч, отвечает поспешно:

— Нет уж, не могу вам объяснить этого, — и усиленно пьет пиво большими глотками.

У дачной мебели, как и у мебели гостиниц, вокзалов, есть какой-то очень противный, ко всем равнодушный, всему посторонний вид. А Шмидт, из экономии, очень разномастную мебель напихал в эти комнаты, и какая-то вся она была жесткая, а старикам нужно бы помягче, и Алексею Иванычу жаль их, и, чтобы сказать им что-нибудь приятное, он говорит:

— Предсказание обсерватории знаете? Теплая погода простоит вплоть до самого декабря!.. Верно, верно… И сильных ветров не будет…

— А-га! — оживился Добычин. — Хотя эти предсказания, большей частью… Гм… Вот, что сильных ветров, это хорошо, это милее всего — ах, надоедные!.. И вы заметили, они ведь от облака: встанет облако такое, белое, над горой какой-нибудь, — ну и кончено, есть… Пронзительные все-таки тут ветры!.. (Даже теперь в комнате подрожал немного полковник.)

— А вы в про-фе-ранс игра-ете? — неожиданно спрашивает слепая.

«А как же?!» — только что хочет сказать Алексей Иваныч, но видит, как Добычин и головой и руками делает ему отрицательные знаки, и говорит поспешно:

— Нет… Ни вообще в карты, ни в какую игру… Бубну от козыря отличить не умею…

— Эх, вы-ы… пло-хой!

— Что делать… Вот в домино…

— А-а! — сказала старуха довольно.

Но видя, что Добычин, скорчась, ухватился за голову, добавил Алексей Иваныч:

— В домино тут принято играть, — не понимаю, какой в этом смысл…

— А я дума-ла: играете…

— Страстный игрок! — указал на жену Добычин, весь сияя тому, что Алексей Иваныч оказался так понятлив. — Когда капитан Обух батарейного командира получил, — а они с женой милейшие, конечно, люди, — партнеры ее неизменные… Когда уезжали они, — «и мы, говорит, к вам в Тавастгус… Вы нас ждите!..» А? Шутка ли, — в Тавастгус какой-то, черт знает куда! Все думали, что так это, как обыкновенно бывает… Гм… Дружеская шутка… А она — всурьез! А она всурьез!.. (Даже покраснел Добычин.)

Алексей Иваныч силился представить, как слепая может быть страстным игроком, и не мог; решил, что это раньше когда-то… как охотничий альбом и тот, семейный, с карточкой, залитой красным вином, и с другою карточкой: девочкой в белом переднике.

— Женские причуды!.. — продолжал полковник. — Вот и дочь моя тоже: цыплят не ест! «Почему же ты все решительно: говядину, телятину, баранину, и рыбу всякую, и дичь, и кур… (представьте!)… Ведь кур же ты ешь! Почему же ты цыплят избегаешь?» — «Ну, не могу…» — «Как же это прикажешь понять: „не могу“? Почему именно не можешь?» — «Ну, не могу, вот и все…» Не могу, и все! — пожал длинно плечами и посмотрел горестно.

— Мы еще к ним по-е-дем, — сказала слепая, зевнув.