Выбрать главу

— Куда? Куда поедешь?

— К Обухам… В Тавастгус…

— Во-от!.. А?.. — Добычин до того прискорбно покачал головою, что только Нелли могла его отвлечь: пришла с какою-то косточкой из кухни, положила около его ног и заурчала.

— Что, косточка, а, Нелюся?.. Ах, хорошая косточка! Ах, замечательная, а! Ах, хорошая! — Если я не похвалю, не будет есть, ни-ни-ни, — ни за что!

— Понимает вас…

— Уди-вительная!.. Все решительно понимает, — все на свете!.. Кушай, Нелюсенька, кушай: хор-рошая… Да-да-да… Замечательная!..

Тут, тихо отворив дверь, вошла и села на диван, поджав ноги, Наталья Львовна. Алексей Иваныч предупредительно повернул свой стул так, чтобы быть к ней лицом, но она не вмешалась в странный разговор: она сидела совершенно спокойно, только глядела попеременно на всех нахмуренными немного глазами, — на него так же, как на отца, на мать. Теперь Алексей Иваныч присмотрелся к ней внимательней, чем раньше, и увидел, что у нее все лицо — из одних глаз, только глаза эти — не те, которые мелькали на карточках в альбоме, а от них, так много уж видевших и знающих, становилось неловко сидеть здесь на стуле, лицом к лицу.

Из черной кофточки выходила белой колонной ровная шея, и лицо, — если бы закрыть глаза, — было правильное, с немного ноздреватым, материнским носом и похожим на отцовский лбом, но видно было по глазам, до чего ей тоскливо здесь и как тоскливо было в своей комнате, где она писала письма, и, должно быть, рвала и бросала на пол, писала, рвала и бросала, — так и не могла ни одного докончить и так же смотрела на огонь свечи или на абажур лампы, как теперь на него.

Однообразно сосредоточенный взгляд всегда неприятно действует, если даже и ничего плохого за ним нет. Алексей Иваныч минут десять выдерживал, вертясь и ежась, но потом стремительно вскочил и начал прощаться, ссылаясь на какой-то расчет или отчет по работам, который он должен составить немедленно, теперь же.

Полковник усиленно просил его заходить.

Глава четвертая

Павлик

Большей частью закаты здесь были великолепны, особенно, когда после ветреного дня вдруг падала откуда-то мягкая влажная тишина. За таким закатом жадно следил однажды Павлик, боясь пропустить хоть один клочок неба, или моря, или гор. Так было не по-земному красиво все, что на глаза наползали слезы.

Отсюда море открывалось во всю ширину, и, по-вечернему, ближе стали горы справа с круглыми верхушками, обряженные в безлистые теперь уже леса, как в сизую теплую овечью волну (такой у них был вид кудрявый), а дальние горы, слева, таяли, как дымок, бестелесно.

Но главное было — небо. Никто не видал Павлика, — сидел, серенький, на сером обомшелом камне на гребне балки, — и не видно было отсюда верхних дач, и не было никого кругом, только он, Павлик, да небо в закате, — и совсем не стыдно было чувствовать по-детски, что небо-то ведь живое! Облака как будто шелестели даже, когда шли, и шли они именно так, как им надо было: справа, из-за гор, куда ушло солнце, они вырываются, — с бою берут небо, лохматые, багровые, жадные, немного безумные; слева они уже спокойней, ленивей, крылатее, небо взято; а над морем — там они лежат: там их золотой отдых.

На море — рябь, теперь мелко-блистающая, а ближе к берегам брызнули на нем извилистые длинные узкие гладкие полосы — сущие змеи — и лежали долго: поднялись с глубины морские змеи полюбоваться закатом — и так просто это было. Там змеи, а еще ближе к берегу бакланы: пролетали над самой водой удивительно чуткие к порядку и равнению птицы — сначала одна партия, в две шеренги, штук по сто в каждой, точно черные бусы, и пока летели, на глазах Павлика все блюли равнение; потом еще — одна шеренга флангом к берегу, а другая ей в затылок под прямым углом; потом еще — в виде длинного треугольника; пролетели и пали на воду с криком. Павлик представил, что где-нибудь так же, как он, следит за ними старый полковник с дачи Шмидта, и вот-то радуется его военное сердце! Пожалуй, кричит и им привычное: «Спасибо, бра-атцы-ы!», как на параде, — с осанкой в голосе и перекатами в жестком кадыке… А беленькая собачка на него, встревожась, лает.

Бакланы, потом морские змеи, потом — парусники, тоже щедро раскрашенные закатом, — штук пять, с каким-нибудь грузом, все древнее… На самой крайней к морю горе справа, совсем круглой, как хорошо поднявшийся кулич, жила когда-то, больше тысячи лет назад (знал уже это Павлик), сосланная сюда из Византии опальная царица; была там крепость с башней, а теперь только груды огромных гранитных камней и узкий потайной выход к морю, тоже разрушенный и заваленный. Такое же море, как теперь, представлял Павлик, такой же закат, тех же длинных змей и бакланов, и такие же парусники утонули далеко в заре, а царица (с верхушки той горы ведь еще дальше и шире видно море) смотрит на все такими же, как у него, Павлика, глазами…

Опальная сосланная царица; может быть, она мечтала о том, что ее возвратят снова ко двору, в шумную Византию, может быть, и смотрела больше в ту сторону, на юго-запад, но видела она вот именно это же, что он, Павлик: стаи бакланов, полосы и блистающую рябь, облака, может быть той же самой формы (там, где у них золотой отдых, — какие же еще могли бы быть облака?), два-три парусника… Ну, еще вот этот, определенный такой, помчавшийся влево, сизый, как голубь, мокрый на вид, морской заузок… И что же еще? Царицы он ясно представить не мог, но какие же грустные, глубокие, человеческие тысячелетние глаза он ощутил около!.. И как будто смотрели они уж не на море, как он, а на него с моря — и это было жутко немного и сладко.

Был канун праздника, и тонко звонили ко всенощной в одинокой церкви в городке внизу, а здесь — стайки щеглов в балочке шелушили шишки колючек, — ужинали и трещали.

Солнце зашло уж, и только в круглый выгиб горы, отделанной сквозным, как кружево, лесом, ударило снизу, сбоку… Вышло это несказанно красиво и так неожиданно, что Павлик ахнул и улыбнулся… Но тут же вспомнил, что он, подымающий разбитое тело на костыли, как на крест, ведь умирает он, медленно, но неуклонно умирает, может быть весною умрет, а мир останется без него…

От этой мысли страдальчески заныло тело, и закрылись глаза, и как будто сама провалилась под ним земля, такое все стало у него невесомое, оцепенелое, положительно безжизненное: костыли, слабые пальцы, разбитая грудь — все забылось: умер Павлик… Умер он, но ощутительно жили кругом и в нем и сквозь него длинные змеи-полосы на море, облака, гора, охваченная закатом, щеглы на репейнике, парусники… Какой-то мельком замеченный шершавый клубок перекати-поля, — и для него нашлось место в нем, и он жил… И солнце, которое зашло за горы, непременно ведь взойдет завтра, как и миллион лет назад…

И Павлика охватил вдруг трепет, — закружившаяся бурная радость всего живого: синего, желтого, всецветного, вечно-земного бытия…

— А-а! — протяжно вдруг вскрикнул Павлик от радости, что и после его смерти все так же хороша земля, — а-а! — и воскрес…

Потом послышались спешащие шуршащие шаги за спиной, — шуршащие потому, что сыпались из-под ног мелкие камешки шифера, и, оглянувшись, увидел Павлик Алексея Иваныча в форменной фуражке, в крылатке. Видно было, что он куда-то спешил и наткнулся на него нечаянно, потому что, бледный от зеленых сумерек, удивленный, остановился перед ним и спросил, вытянув голову:

— Вы — вы, или это тень ваша?

И несколько секунд смотрел как бы испуганно, потом опомнился, снял фуражку, потер красный рубец на лбу и добавил:

— Шел, о вас не думал совсем, вдруг — вы!..

И не успел еще очнуться от своего прежнего Павлик, как он уже взял его за плечо и сказал тихо:

— Понимаете — потушила!

— Кто? Что?

— Сейчас у всенощной был, — вы поверите: волосы на голове подняло! Я же за нее свечку поставил богородице, у Царских врат, — пришла и потушила… Все свечки горят, а мою, — ведь нашла же, — у меня же на глазах — подошла и потушила!.. Чтобы и я видел. А? Как вам покажется?

С Павликом Алексей Иваныч познакомился раньше — просто, как-то встретив его на дороге, бросил ему на ходу: «Эка, скверные у вас костыли! Непременно купите себе бамбуковые: легче и плечу мягче… Верно, верно, — что улыбаетесь? Я серьезно вам говорю: другим человеком станете… До свидания!»… И пошел дальше, но потом, при встречах (а Павлик часто ковылял по дороге между дачами, где было ровнее и удобнее для его костылей), Алексей Иваныч здоровался и о чем-нибудь заговаривал мимоходом. И о том, что умерла у него жена, он успел уже ему сказать, так что теперь Павлик догадался, кто потушил свечу: он представил, как по церкви идет бесплотная, чуть сиреневая, как кадильный дымок, строгая женщина, не поднимая глаз, подходит к подсвечнику, уставленному со всех сторон одинаковыми свечами, и сухо тушит пятачковую свечу Алексея Иваныча.