– А ба-алыпой с ним разговор будет, не дай Бог. Он зря не подастся. Ишь как… с печенками!
– Пожили, наша теперь пора, – сказал рябенький солдатик. – О бедном народе надо понимать, раз демократы…
– Яблочка захотелось? – сказал на его слова самый старший мужик, все молчавший. – Он сады садил, а тебе чблочка… Сколь обидно человеку. У меня телок пал, с месяц поил… сколь обидно! А он вон скольки годов старался…
– Лес рубят – щепки летят. Да и полетят! – отозвался сапер. – А то…
– А ты лес-то рубить руби, да глаз береги… Да и семянки не забывай оставить, – наставительно перебил старик. – Я пустых слов не люблю. Жизь тоже понимать надо, правду-то… Плевелу-то рвать надо, да как бы и пошеничку не выхватить. Нам хорошее семя тоже нужно, свово дерьма много. А за семенами-то иной походишь-наплачешься…
Мужики молчали. Сапер стал объяснять про буржуазию, и труд, и про рабочих. Много непонятных, чужих слов высказал. Мужики все молчали, поддакивали. Когда, наконец, он устал говорить или убедился, что они плохо понимают и замолчал, – мужик-сосед сказал сочувственно:
– Этот настоящий, земляной. С ним надо сурьезно говорить. Его вон и в продовольствие взяли. И разговор у него веселый, дело знает.
– Нам тоже хорошее семя нужно… – повторил старик. – Ну, чегой-то будет… О, Господи!..
(Русские ведомости 1917. 11 июня. № 131 С. 2–3)
III. По мелководью
За ночь на пристань подсыпалось народу с поездов. С гоготом сыпалось по крутому откосу, от железнодорожного моста, топотало, трещало по кустам, бухало. В росистой ночи с поемных лугов шли дергачиные трескучие зовы, – ночной покой, – а тут, под кручью, шумел человечий стон: требовали черта-капитана, приказывали гнать пароход, долбили поленьями в лавчонку: «Не имеешь права запираться, раз тут тыщи народу». Слышались выкрики:
– А Мишка-то где ж? Ужли выпал?!
– Говорю, – выпал! С последней станции выпал, с подножки…
– Вот черт, дурак! Может, под колеса…
– Темно, не видать. Черт их знает, вагоны качало шибко. Машиниста, дьявола, надо бы…
– Степка, канарейка у тебе?
– У мене! Клетке бочок пробили, я уж картузом приткнул!
– …У меня муж свой хороший! Ишь, чего выдумал!
– А почему такое, – хо-ро-ший? Вы вкусу не знаете…
Гагакали тихо-строго гуси, заливался поросенок, кричали дети.
– Фу, ты… черт! С гусями еще путаются… Чего расставился, базар тебе тут?! Избу цельную приволок!
– Чья пила? А то сломаю! Сапог изгадил!
– Ну, моя… – отвечает старческий голос. – У моей пилы глаз нету для тебя. Носит вас, бешеных чертей…
Играет гармоника под сухой четкий треск, – кастаньеты будто.
– Ах, леший, чего выделывает! Ложками!
– Немцы, бывало, заслушивались! Чисто пулемет!
– …Она про-о-си-ла па-пи-ро-о-су-уу. Я ей цигару пред-ло-жи-ил! – поет под гармонику тонкий голос, – совсем писарской. – Такова страннава во-про-су-у-у!..
Бьет три часа. Это в монастыре, к городу. В рассвете видна река, широкая, курящаяся туманом. Виден весь стан. Половина его уже на белом пароходике. Половина ждет парохода на низ. Тлеет синеватый костерок в кустах. Под мостом стоят – дремлют часовые.
– Боле не пущай, потонем!
Кого-то отпихивают шестом, но плохо: лезет через борт, бормоча:
– Одним больше – меньше… слава те, Господи, не впервой…
Пароходик резко кричит три раза. Сходни убраны.
– Погожай, слышь! – кричит умоляющий голос. – Задремал в кусту, ей-Богу! Канарейка разбудила! Степка, цапайся!
Гогочут. Протягивают шест. Человек в черном пиджачке, босой, с клеткой в черном коленкоре, хватается за шест и тянет к себе пароходик.
– Братцы, допустите!
По двум шестам он-таки добирается, размахивая клеткой.
В четыре часа, как обычно, пароходик трогается. Июньское солнце уже показывается над рощами левого берега. Синеглавый монастырь на горе горит, как новенький. Гудят ревучими гармониями фабрики. Река уже начинает гореть розовато-белым накальцем. Редкие в этом году плотогоны уже дерут пятернями головы, стоя в белых рубахах у соломенных шалашей. Все – как всегда. Необычного разве только – красный флажок на мачте да разговор с капитанского мостика:
– А вот и то! – кричит долговязый пароходный «матрос» в грязной и рваной полосатой фуфайке, с очень маленькой головой, похожий на безголового. – А вот не ты, а вы!
– Вот дурья голова! – благодушно отвечает капитан, не похожий на капитана: в сапогах-бутылках, в обсаленном пиджаке, грузный, пожилой бородач, с лицом речного подрядчика. – Одиннадцать годов ездим, а я тебе выкать буду! Вот дурья башка! Учиться для тебя буду!
– Сам дурья башка! – говорит-ворчит матрос, лениво выбирая на борт чалки. – Теперь каждая личность чтобы!..
– Верно! – отзывается из толпы, – кучи мешков, солдат, мужиков. – Учись – выучишься.
Капитан плюет в кулаки и, покрестившись на монастырь, принимается вертеть колесо.
– А ты, «личность», по ногам не ходи, не стежка! – сердито говорит старик-торговец, только что открестившийся. – Гуси тебе помешали! Головку было отдавил, сусала!
Он и еще трое, – солдат с медалью, чиновник в драповом наглухо застегнутом пальто и монашка с узлом, – сидят на исполинском садке-корзине, набитом гусями. Гуси все высовывают шафранные кожаные носы и гакают. Монашка поджимает ноги, – должно быть, ее щиплют.
– Старик-старик, а экую махину вволок! – говорит солдат с гармоньей через плечо. – Людям местов нет, а энти черти…
– Им гусь завсегда дорожей человека! Хлеба нету, а они с гусями занимаются. Нет настоящего закону!
Гуси согласны: га-га-га-га! Тяжко им: более полусотни в садке.
– Чай, рубликов по шесть? – справляется у гусятника баба, прижимая локтем трепыхающийся и повизгивающий мешок: там поросенок.
– По шесть-то прыгает на нашест! – говорит торговец. – И с чего это столько народу стало ездить! Цельная армия!
– От беспокойства… от коловороту-то самого… – недовольно отзывается старый-старый, в полушубке, с пилой в станочке, привязанный к мешку вместе с сапогами. Я вот пять годов домовал, вот сволокут под березу… хвастать не хвастать, а восемьдесят два года мне. Теперь, как этот коловорот-то поше-ол, как по-шеол, цена-то истинная и объявилась… Дес-сять рублей на день! Сну нет и нет. Пой-ду! Пошел! Две недельки топориком потяпал, – сотнягу! Вот те и гроб дубовый. Ну, беспокой-ство-о! Настращал меня там выхарь один. «Уходи, говорит, старик, все место потише где… а то неравно помрешь, – обязательно с красным хлагом похороним…» Да-а… Церкви, говорит, вот-вот прикроют, колокола… Ну, и побег от греха…
– Это и у нас слух пущали, которые отчаянные… – сказал торговец. – Он, такой-сякой сын, в церкви-то с отроду не был, разве по ночному делу… ему чего! Только за это кишки выпороть мало! Ах ты, дело душевное!
– А ежель это новый порядок, веручение! – сказал с ехидством матрос, тоже приладившийся к садку. – Каждому, как сказать, желательно понятие проникнуть. Попы – первые лиходеи. А как которые умные народы… к предмеру сказать, в Америке или там французы, немцы… все начисто выставили, всех попов-монахов. Кадилом кадет, а в семь карманов кладет.
– И все-то врет! – сказал торговец ко всему пароходу, чтобы обратить внимание. – Во Франции собор самый замечательный на земле! Который немцы расколотили… Да за такие слова тебя, знаешь, как надо?.. За хвост да в воду, дело душевное! Кресты поснимать! Иконы покидать! А?! Эта зараза, и у нас на базаре была! Бабенка одна оголтелая… как зачала, церкви обобрать, золото с икон да камни драгоценные чтоб по бедным раздать… Да, как приступили к ей, да как почали ее по щекам селедкой хлестать… – покорилась! На коленках прощения просила. Меня, говорит, мухотаев-ские конторщики обучили, всю сацилизму узнала через их! Вот, дело душевное!
Кое-кто из солдат, густо заливших палубу и сидевшие на садке поддержали торговца. Чиновник только строго поднял брови и глубже запрятал подбородок в воротник Начался разговор долгий. Трое солдат заявили, что, доведись до них, «без разговору голову проломить поленом али там сапогом…»