– Братцы!..
Толпа сгрудилась. Полетели шапки и картузы с голов.
Братцы?!. Раньше, обыкновенно, были – черти, сукины дети, лешие и дармоеды… Братцы!..
Я чувствовал приятный холодок внутри: должно сейчас случиться что-то особенное.
– Вот что… По случаю, как я буду ставить «берлин»… Он будет вам ставить!.. Мой сын! Он сам инженер!., понимаете?., ин-же-нер!.. Он ведь…
Мне показалось, что дядя Захар хотел им сказать, что Леня учится в те-хно-ло-ги-ческом институте.
– И вот… в знак сего… Его благодарите!.. И как вы у меня давно работаете… по гри-венни-ку!.. вам на тыщу прибавляю!..
Молчание.
– Слышали?.. По гри-веннику набавляю!
– Благодарим покорно… Мы што… мы это самое… Дай Бог здоровья!
Леня стоял за дядей, улыбался и похлопывал его по плечу. Может быть, припомнил давнишнюю историю осенью на дворе, потом еще историю… Много было всего.
– А теперь ступай чай пить!.. Александр Иванов!., выдать старосте… красную!..
– Ну, как? – обернулся дядя Захар к Лене. – Так, что ль, Ленюк, а?..
– Так.
Леня положил руки на плечи дяди Захара и заглянул в глаза.
– Хороший ведь ты у меня… хороший!.. Знать тебя надо!.. Ах, папка, папка!..
Ты!!. Я слышал это слово. Я видел, как дрогнуло лицо дяди Захара, точно завеса спала с него, как дрогнуло Ленино лицо. Они глядели один на другого.
А тетя Лиза стояла позади них…
Ты было сказано в доме Хмуровых в первый раз и как сказано!..
Да, дядя учуял Леню и попал в самую точку. Он отблагодарил его за «берлин», а, главное, – он сам в эту минуту вычеркивал из своей жизни этим порывом удары, которые он нанес этим «голоштанникам», как он называл их, и, давая гривенник, как Хмуров, он возвращал бочки выкаченного рабочего пота.
Недоставало лишь, чтобы дядя крикнул:
– Ведь вот он!., весь, весь в меня!..
Да, Леня был и в него, но в нем было много и того что было похоронено в тете Лизе; много и того, что уже было брошено в жизнь, ползло и блуждало в ней, бродило и образовывалось. Да, новый человек шел.
В половине июля было освящение новой, громадной печи с высоченной, в небо уходившей трубой, с подземными камерами. Было торжество, много гостей, музыка и обед. Пускали фейерверк. Это был знаменательный день, лучший день в жизни дяди Захара. В этот день в зале повесили Ленин портрет в овальной раме, громадный портрет, очень удачный. Как живой, глядел Леня из-за стекла, и упрямая складка над переносьем, и энергичные, вдумчивые глаза под высоким лбом. Этот портрет! Я его сейчас помню ясно-ясно, точно и сейчас Леня передо мною и спрашивает:
– Ну, как дела, ругатель?..
– Какого сына выростил!.. За что только Господь посылает?! – говорили на нашем дворе. – Ради Елизаветы Ивановны разве… Воистину мученица… Уж сколько она понесла-то – и не приведи Господи! – и от свекрови-то… да и от муженька-то!..
Вскоре после освящения «берлина» я с изумлением увидал, что Леня познакомился с Настенькой. Как это случилось, – не знаю. Я впервые увидел их рядом друг с другом в нашем садике. Они прохаживались по единственной дорожке, обсаженной кустами крыжовника. Как всегда, Настенька была в русском костюме; две длинные черные косы, перевитые золотыми кружочками, падали тяжелыми жгутами; круги бус шуршали на ее волнующейся груди, прикрытой сквозной рубашкой.
Она шла рядом с ним, едва доставая до его плеча, и, повернув вполоборота голову, точно вглядывалась в его лицо; а он, в широкополой черной шляпе, в синей, схваченной ремешком, блузе и высоких сапогах, покручивая за спиной какую-то книгу, старался шагать тише и говорил что-то.
Меня даже кольнуло в сердце. Мне было досадно, что Настенька очарована, что она вся рвется к нему. Они ходили взад и вперед, иногда мельком взглядывали друг другу в лицо, а я… я спрятался за беседку и из-за куста черной смородины наблюдал, боясь высунуться.
И как было просто кругом! Четыре березы, с поломанными сучьями и пробитыми для добывания сока стволами, торчали жалкими вихрами верхушек в потемневшем небе.
Изрытые курами кучи сухой земли, ободранные кусты с куриными ямами под ними, два-три уцелевших подсолнечника, распушившаяся плодоносная бузина, дряхлый навес сбоку и две тележных оглобли, торчащие, как обрубленные руки, из-за сквозного, полуразбитого забора. За глухим забором, вправо, – улица с масляными фонарями, на которой лениво шуршит Гришкина метла. Кто-то за забором напевает тоненьким голоском:
О, как бы вытянулось лицо дяди Захара, даже тети Лизы и особенно бабки Василисы, если бы они узнали, что гениальным планам – «загреметь» и надеждам мучника Лобасто-ва грозит опасность.
Прогулки стали повторяться почти каждый вечер. Настенька начала менять костюм на черные юбки и белые кофточки, и я понял, что на 3-м этаже начинают зреть планы, потому что наблюдательный пост никогда не пустовал: всегда кто-нибудь из барышень выглядывал из бокового окна, а когда Леня шел в садик, голова скрывалась, и Настенька спешно сбегала по черной лестнице. Шансы влюбленной дочери мучника падали с каждым днем, если только Леня мог, вообще, признавать их. А что они падали, это было ясно, как день. Чаще обыкновенного облокачивался Леня на железный карниз окна и смотрел вверх как бы разглядывая что-то на крыше. Печальная флейта Курчика свободно бросала трепетные нотки в темную глубь кабинетика, и все реже дрожало пятно свечи за зеленой занавеской.
Плут Гришка первый забил тревогу. Он потряхивал головой, глядя вслед Настеньке, когда та спешила в садик, и ехидно мурлыкал, принимаясь за метлу:
– Э-эх, туда же… сватается!.. Архипка!.. глянь-ка!., опять стеганула!., хо-хо-хо…
Леня шагал мимо Гришки в клубах поднятой пыли.
– Что?
– Чего изволите? – обрывал Гришка, как ни в чем не бывало. – Прикажете сбегать куды?..
– Нет… ничего.
Снова подымает ленивая метла тучи дворовой пыли.
Поход объявлен, и старичок с 3-го этажа делает пробный шаг.
Вчера, например, он выполз на крыльцо – «так, для воздуха», – и когда дядя Захар выезжал на дрожках, старичок привстал с лавочки и вежливо приподнял фуражку. Дядя Захар ответил кивком.
– Чудный вечер-с!..
– Гришка!., держи ворота!..
Прогулки в садике продолжаются. Настенька уже не остается наверху, когда приходят женихи, не поет «Горные вершины», и Курчик перестал играть на флейте. Настенька не ходит «ордой» в Нескучный сад и не провожает женихов со свечкой, как раньше.
Леня загуливает в садике до ночи, часов до десяти, когда Трифоныч приходит на задний двор осмотреть замок на своем сарае. С лесенки от амбара вижу я сквозь разбитую решетку садика белую кофточку, слышу тяжелые шаги Лени и его басок.
Я уже примирился с мыслью, что они должны пожениться: они оба так красивы. Но не все так думают, как я. Дядя Захар уже получил донесение, и теперь, как девять часов, горничная Поля, которой Степка насыпает полны карманы орешков и приглашает на Воробьевку «кушать вишни», – раза три прибегает к садовой изгороди и окликает:
– Барин!., кушать пожалте…
– Сейчас…
– Папаша требовают…
– Сейчас…
Шаги приостанавливаются. Ярче белеет кофточка.
– Ой!., как ты жмешь руку!..
– Ле-ня!! – прокатывается голос дяди Захара с галереи. На галерее ужинают. Окна ее освещены, и видны ползающие по потолку тени. Дядя ворчит.