Глядит Родивон – мать ты моя-а!.. Ну, и косища! Русая да толщенная, – в руку не заберешь. И вся-то кровищей залита! Глянул к кусту – блестит. Парчовая кичка, позументом запутана, повисла.
– Богатая была баба… – думает Родивон, а самому жуть. Стал дальше оглядывать.
Лоб чистый, не так чтобы высокий, а как бабе пригожей полагается. Брови… Ну и брови! А как глянул во все лицо, – и жуть пропала.
– Ну, и баба была… приятная баба! – думает Родивон. – Маленько на Дарью мою похожа. Грудь-то – гора! десятерых прокормит…
Очаровался Родивон над бабой – и про колесо забыл.
– Эй, родная!.. – позвал тихонечко, чуть не плачет. – Да кто же это над тобой так?.. Да его, прямо…
Отозвалась баба – застонула. Дрогнули-поднялись ресницы, и зашлось в Родивоне сердце: глянула на него полными слез глазами.
– Бабочка ты сердешная… – заплакал Родивон, припал на колени. – Да чьих ты будешь-то? да откудова ты сюды попала?.. Всех баб здешних знаю, а тебя и видеть не видывал! Да кто ж это над тобой намудровался, наиздевался так?..
Глядит баба на Родивона, как святая икона…
– О-о-ох… – стонет, не сводя глаз, – дети родные… Закрыла глаза, – и пошло по лицу, как облако.
– Обмерла… – думает Родивон. – Дети?!. Ах, сукины дети… а?!
Поглядел на бабу… Ку-да ее донести – саженная! Постоял-постоял, шапку помял…
– Ладно. Схожу за колесом, объявлю. Дадут подводу – может, еще отходишься…
Взглянул на лицо…
– Навряд… Житья-то твоего осталось до вечера.
И пошел от нее, скушный.
Идет и думает:
– Мать-то такую расчудесную!.. За что ж они ее так испозорили, а? Может, делиться начали?..
Выбрался Родивон из лога, оглянулся. Лежит баба, полсапожки ясными гвоздочками играют. Подумал:
– А ведь неладно так-то… Народу всякого шляется, еще разуют? А полсапожки важнецкие. Сыму-ка я с ее полсапожки для сохранности?..
Воротился к бабе, стал легонечко с ее полсапожки стаскивать. Тянет да приговаривает:
– Для сохранности я-то, не сумлевайся. Может, и чуешь ты, голосу только подать не можешь. Так вот, ей-Богу, греха на душу не возьму, Микола-Угодник видит! Убогова человека да разувать… Я Дарье своей намедни справил, только гвоздочки дороги… А их, сукиных сынов… мы сыщем!., будь покойна… сыщем!..
Лежит баба – не шелохнется.
– И с чего жалею-то я тебя так, а? И с чего ты приятная такая?.. Над матерью так!.. Ну, бывает… ну, поскандальни-чают, поохальничают… ну, вдарят раз… Касьяшка намедни старухе руку поленом перешиб… дак он на всю деревню один такой! Бога-то еще помним. Коли слышишь, вот тебе сказ: для-ради сохранности разул! Ну и полсапожки!.. Подковки, никак, серебряные?., больно светлы?..
Вышел Родивон на дорогу, полсапожки за верха держит. И что за диво?! И матерьялец легкий, а оттянуло руку! Опустил полсапожки наземь, а нога сама в полсапожек лезет. Влезла с сапогом, а все свободно!
Подивился Родивон, всунул другую ногу. Попробовал ступануть – не сдвинешь! Испугался тут Родивон:
– Ох, не простая баба, не человеческая!
Скинул полсапожки – бежать! И слышит за собой: топы-топы… Оглянулся, – за ним идут! Схватил себя Родивон за шапку… – мать родная! Идут полсапожки к нему, боле саженя забирают, не убежишь. Да и бежать не может: свело ноги.
Дошли до него – и стали.
Покрестился Родивон, закрестил полсапожки – стоят, не движут. И отлегло от сердца. Вспомнил: крест ведь на ней видал!
– Литой крест! А полсапожки я для сохранности. Стало быть, ей желательно, чтобы, полсапожки ейные в сохранности у меня остались… Ох, не простая баба!..
Взял полсапожки уважительно – руки о травку вытер, – пошел про чудесную бабу объявить. Зашел за изволок – нет его…
Шел той дорогой солдат с похода, мешок за спиною нес. Устал, свернул цыгарку и привалился. Пригрело солнышком – задремал. Только задремал – слышит: воронье кричит. Глядит – сила воронья, кружат в сторонке, неподалечку.
– Падаль, не иначе… – думает, – а может, что и живое не дается? Вот они, сволочи, и кружат, шпикулянты…
Вспомнил тут солдат про мешок: много добра несет! Развязал, на досуге стал переглядывать…
– Брюки новые, офицерские… сапоги лаковые, с самого ротного, довелось, послал Бог счастья! Маньке шелку-бархату кусок цельный, – ахнет! Подметок три пары, сахару десять фунтов, ложечки серебряные, вина бутылка, чаю замечательного три завертки, понсигар… А это чего? Цир-куль: планты мерить. Табачку три фунтика, ланпочка иликтрическая, на ворота, для красоты! Часов двое – золотые, серебряные! Мать честная!.. А тут… билеты государственные! В овине до время спрячу… Как опять все наладится, вдарюсь в самую шпикуляцию, трактир открою… И Божье благословение имеется, в рамочке… Микола-Угодник, будто… по строгости? Высеребрен-то как ясно!..
Думает про добро солдат, а воронье – кар-карр!
– Взглянуть, что ль, пойти, чего базарют?..
Взвалил мешок, в степь пошел. Поднялась воронья – туча тучей. Спустился в ложок, глядит…
– Женщина!?.. Нарядная, а босая… Разули, черти!.. Ай загуляла, молодка?.. – окликнул солдат, веселый. – Подымайся, гулять пойдем! Ну, и бочищи!.. Эй, Дуня!..
Шагнул поближе – все тут и увидал солдат. Перевел дух: утерся…
– Фу, черт, как напужала… за Маньку принял: нет, не Манька. А здорово похожа… Чи-стая раскрасавица… была!..
Присел на карачках, в ногах заслабело. Цыгаруц сосет – попыхивает, а руки – дрожью.
– Стало быть, тут убийство… И разули. А креста не сняли. А золотой, будто?.. Теперь бы за этот крест…
Глядит – в ухе серьга, жемчужная. Подумал солдат:
– Ей в могиле без надобности, а нам сгодится. Я, годи, тебе и могилку вырою. А крест я с тебя сыму… я тебе за ево сосновый вытешу…
Потянулся солдат крест сымать…
Подняла женщина ресницы – стрелы, повела строгими глазами, как на святой иконе, да как глянет!..
Обомлел солдат, не дыхнет. И слышит, будто из-под земли, голос:
– Не тронь!
И с того взгляду строгого, с того голосу подземного, повернулось у солдата сердце. Поглядел на свои штаны – кровь. На руки поглядел – в крови руки…
И слышит за собой оклик:
– Эй, чего у вас тут не вышло?!.
Глядит, двое еще стоят. Один – матрос, на шапочке буковки линялые: «Три Святителя». Другой – заводской, с ключом, с молоточком, – слесарь. У матроса лицо румяное, сытое. У заводского – худищее, брови к носу.
Говорит им солдат:
– Женщину вот убили!..
А матрос и спрашивает, веселый:
– А за чего ее успокоил-то?
– Как так, я успокоил?! – так и взвился солдат. – Ты ее саданул, может… а мы такими делами не занимаемся! По шпекуляции – это так, а душегубством… не занимаемся.
А матрос смеется:
– А грабли чего в крови? Товарищей не опасайся!
– Какой я, к шуту, тебе товарищ?! – осерчал солдат. – Чего – грабли? Руки у меня с войны все в крови, не отмываются!..
– Ладно, – матрос смеется, – одна не в счет. Карманы-то у ней имеются? Стой, мы ей легистрацию наведем сейчас… А ну, мамаша?..
– Брось, товарищ… – говорит заводской сурьезно. – Мертвую тревожить не годится!
Выругался тут матрос нехорошо:
– По-шел ты… живых тревожили, не боялись! Не засть. Сам, небось, по карманному производству руку набил… Эй, мамаша… А ну-ка покажь, и где тут у тебя… кармаша?..
– Нет, брат, – стал заводской серчать, – не по карманному производству мы, а по металлу…
А матрос гогочет:
– Во-во! По металлу и я охоч Вон и крестик… чем не металл? Солдату-то не доспело Проба-то на нем имеется?.. Дойдет и до него черед, сначала пощупаем мочалу А ну, помогай, товарищ.
– Нехорошо! – говорит заводской, брови к носу – Капиталистов мы щупали, а над мертвым ругаться рабочий человек не может. И крови рабочий человек не любит Не товарищ я тебе по такому делу.
А солдат сидит – обомлел, другую цигарку вертит.
– Не това-рищ! – кричит матрос, – а как винцо пить да денежки делить… – первые?! Другие за вас кровяную работу делай? На готовенькое бы только… черт… да й ней все карманы вырваны!.. Ай да солдат! Да ты ее еще, может, и…