– Не маленький же я, наконец! – раздраженно говорит Леня.
Настенька часто свешивается из окна сеней и заглядывает во двор: она следит, когда Леня седлает Жгута, чтобы ехать на завод. И они кивают друг другу и обмениваются улыбками.
Они любят друг друга, и, конечно, Настеньке не нужен ни завод, ни дом, ни лошади, – ей нужен Леня.
Но у нас говорят, что «верхние» ловят Леню и хотят сбыть своих девок-кобыл, которые годны только в цирк, только и имеют, что смазливые рожи да ситцевые юбки и жрут черный хлеб. Очень опасаются, что он возьмет ее «в содержанки» и увезет в Питер. Дядя Захар готов на это, – отчего бы молодцу и не побаловаться, – лишь бы его не окрутили.
Какое безобразие! Я понимаю отлично, что, действительно, вышло безобразие. И все эта бабка Василиса!
Когда Леня идет в садик, ей непременно приспичит доить коров, и она теперь всегда приоткрывает коровник, выставляет высохшую голову, заглядывает в садик и слушает. К счастью, она совсем глухая и, конечно, ничего не может понять, когда я и то почти ничего не слышу. Но сегодня она устроила целый скандал.
Только что наша кухарка загнала кур, и Леня прошел в садик, бабка загремела ведром и уже мчалась к своему коровнику. Она нарочно остановила кухарку и заговорила про свою рваную корову, которая убавила молока. Я сидел на амбарной лесенке, слушал и чуял, что бабка чего-то ждет: она все время поглядывала к нашим жильцам и задерживала кухарку:
– Да постой, матушка… да куда тебе… Спросить вот все хочу… Петушку-то нашему не ваши ли сорванцы ногу-то перешибли?
А сама так и смотрит наверх. Ага! теперь понятно: она поджидает Настеньку. Из садика доносится нетерпеливое – гм… гм… Вот и Настенька Она вся, как белая лилия, в вязаном платочке на плечах, путаясь в узкой белой юбке и спотыкаясь высокими каблучками о камни, почти бежит к садику.
– Не хорошо-с… Молодому человеку проходу не даете!.. Шлюхи так только…
Господи! У меня даже голова закружилась. Настенька вспыхнула вся и почти побежала к Лене. Я кубарем слетел с лесенки, подбежал к бабке и взвизгнул:
– Вы не имеете права!., это подло!.. это… это… Старая карга!!.
– Ах ты, гнида… чертенок!!..
Но я уже был в садике и кричал:
– Леня!.. Леня!.. Бабка сейчас обругала Настеньку…
Она плакала, прислонившись к березе, ее плечики вздрагивали, и голова куталась в платок. Она была такая маленькая-маленькая. Мне хотелось упасть к ее ногам, обнять узкую белую юбку, держать ее ножки, заглянуть в глаза и плакать. Но тут был Леня.
Он стоял перед ней, широкоплечий гигант, расставив свои ноги и закинув голову, и бил ладонью по стволу березы, отчего падали на нас сухие ветки.
– Старуха выжила из ума… Настя!.. Она продолжала плакать и вздрагивать.
– Ты слышал все?..
– Да… она назвала ее…
– Ступай! – крикнул Леня. – И не смей говорить…
Не смей говорить, – когда наша кухарка давно, конечно, разблаговестила по всему двору.
Вечером был большой шум на галерее. Бабка гремела ключами и крынками и кричала:
– Плюну на всех на вас!.. Завтра же уеду!..
– Хоть сейчас!., эк, угрозили: «уеду!»… Да, уезжайте!.. – кричал дядя. – Никакого от вас проку, окромя грызни, нет!..
Я не понял… Должно быть, дядя принял сторону Лени.
Гришку погнали за извозчиком, и бабка Василиса отъехала к своей дочери, куда-то на Зацепу. Но она, конечно, завтра же раным-рано вернется к своим коровам: это уже повторялось не раз. Ее ведь «ни шилом, ни видом не проймешь», – как говорили у нас на дворе.
На следующий день старичок из 3-го этажа, в мундире, с двумя крестиками на груди и даже со шпагой, очень красный и взволнованный, звонился в тот дом. Леня быль на заводе, а я в холодке клеил змей. Старичка впустили.
Что произошло там, – не знаю, но минут через пять старичок пробежал из парадного еще более красный, зацепился шпагой о приступок, и она вылезла у него под мышку.
– Хамство… хамы!.. – бормотал он, перебегая с красным платком на свое крыльцо.
– Ишь, павлина какая… распустил духи-то! – говорил Гришка. – Я, говорит, дворянин надворный… ха-ха… надворный!.. Взы-щу… Замарали мою дочь!.. А наш-то его и ожег… Вы, грит, к бабке… ха-ха!.. пожалте к бабке… ха-ха!.. Тращал все… Я, грит, на суд подам… А наш-то ему… хочь к царю!., хочь к ампиратору!.. Замарали!.. Их зама-раешь…
– Ведь бабка ее обидела, – говорю я Гришке. – Ты ровно ничего не понимаешь…
– Их обидишь!.. Они вон юбки на голову задирают, а жеребцы гогочут… Замараешь… Одна, сказывают, родила уж…
– Врешь!., ты – чистый болван!
– Вот те врешь!.. А вы опробуйте… придарьте-ка за одной какой… Ну, на Воробьевку пригласите для приману… на воздух… Не желательно ли, мол, на лихача – попробовать кумача!.. Мы поедем в маскарад, мы наденем припарад!.. что?.. И всякое с ними удовольствие получите… Бабенки распекистые!..
Эти слова всколыхнули во мне темную волну чего-то жгучего и заманчивого.
– А то – «замарали!..»
Но чистый образ красивой и белой Настеньки, ее голубые глаза и трепетные плечики вдруг ясно-ясно светлой картинкой встали передо мной, и чистая волна иных ощущений подавила неясные желания, вызванные грубыми словами Гришки.
– Э-эх, барчук!.. Уж будто и не понимаете ничего… сути-то всего… нащот девчонок? Вон Пашка-то у вас есть ведь… Ужли не звали?..
– Убирайся ты к черту!..
– Да ведь не впервой, чай… На то и господа!..
Кровь залила мне лицо. Опять забились порывы и смутные желания… Но опять чистый образ белой девушки покрыл их тихой грезой… О чем? Не знаю.
Вечером, когда я шел спать в свою комнатку, в полутемном коридоре столкнулся с Пашей. Я почему-то теперь стыжусь ее. Еще так недавно, года три назад, я спокойно ложился при ней спать, а теперь… теперь я стыжусь ее. Она притиснула меня в коридоре, обдала запахом свежего ситца и черемухового мыла и, будто нечаянно, нажала слегка мою ногу.
– Что ты?., что?..
Кровь ударила в лицо горячей волной.
– А разве вы… А Гришка мне сказал… Что вы дрожите как?.. Мальчик хорошенький… – зашептала она. – Зайти к вам?..
Она еще сильнее притиснула меня к стене, но я оттолкнул ее, весь охваченный дрожью, бросился в свою комнатку и заперся.
Пел Гришка под открытым окном…
Вот это я понимаю!
Среди бела дня, на глазах Гришки, всего двора и даже бабки Василисы, Леня позвонился к нашим жильцам. Что произошло там, – не знаю, но, как передавала Лизка, Леня пил чай с сухарями, говорил со старичком, и старичок крепко пожимал ему руку.
– Благородный человек… образованный человек…
И сам проводил его до крыльца.
По мнению нашего двора, это хуже всякой «морали», мальчишке вскружили голову, и он роняет достоинство всей фамилии. Говорили, что теперь «уши выше головы растут и яйца стали учить курицу».
Дядя Захар мрачен, но тетя Лиза, идя как-то от обедни, встретилась с Настенькой и ласково поздоровалась. Степка высказал мнение, что он повезет ее в Питер, «пожирует» с ней и бросит, и тут же добавил, что и он не думает жениться на Польке, а на Воробьевке она уже узнала, сладки ли вишни. Как подслушала Полька и передавала на кухне, дядя говорил тете Лизе, что осенью сам поедет в Питер и «устроит там Лене мамзель», и тогда вся дурь у него вылетит из головы.
Ну, в этом я сильно сомневаюсь, потому что вижу по вечерам, как дело быстро идет вперед, и не только вижу, но и слышу… Хотя Степка и говорит, что «девку поцеловать – что плюнуть».
Как-то вечером, уже после ужина, когда мы всей семьей сидели на крыльце, и дядя Захар приказал проводить по двору лошадей, пришел кривоногий портной Кругов. Он был взъерошенный и растерянный, чуть не плакал и просил дядю Захара дозволить переговорить. Скоро мы узнали страшную новость, напомнившую мне давно испытанное, томительное чувство непонятного ужаса, когда убили царя.