Мы узнали, что у портного был «обыск», но «ничего не нашли»; что сын портного бежал за границу, находится где-то в Женеве, и что от него получено письмо. Он, как и Леня, учился в институте и жил в Питере на свои трудовые гроши. Его хотели за что-то арестовать, но не успели…
Портной, без картуза, растерянно стоял перед дядей, комкал письмо и спрашивал, что теперь ему делать.
– Теперь он уж не придет?., не воротится? – повторял портной, по привычке отыскивая иглу на груди. – Как же быть-то теперь?.. Прошение ежели написать…
– Достукался! – глухо говорил дядя Захар и чвокал зубом. – Надо было пускать!.. Достукался!
– Матерю, говорит, поцалуй… обо мне не горюй! – растерянно твердил портной. – Что ж теперь?
– Снявши голову, по волосам не плачут. Нечего теперь… И нечего тебе ходить сюда! – вдруг закричал дядя Захар. – И ты дурак, и сын твой болван!.. И нечего…
– Обо мне, говорит, не горюй. Что ж теперь?
– Ступай, ступай… И нечего тебе… Ступай к адвокату…
Леня подошел к портному, тронул его за плечо – и сказал:
– Завтра я скажу вам, что надо… Бояться нечего.
– Ступай, ступай! И нечего тебе тут! – сказал дядя резко.
Портной надел картуз и, растерянный, ушел. Мы все молчали. Леня бил тростью о камень. Равномерно стучали подковы по камушкам двора.
– Вот оно! – вдруг разрешил томительное молчание дядя. – Пожалуйте… Отец-дурак жилы выматывал, а сынок-прохвост отблагодарил…
Все молчат. Отрывисто фыркает лошадь. Плывут из углов двора тени, густеют.
– Ну, как по-твоему? Ну? Хорошо?
Леня бьет тростью о камень. Кто-то затворяет окно.
– Ведь с тобой на квартире-то стоял?
– Ну, и что же из того?
– Как что же!.. И ты не знал?.. Как, жил и не знал! Алексей! – тревожно спрашивал дядя.
– А почему вы думаете, что я не знал?
– Как! Так ты знал?! Ты знал?!.
– Здесь не место рассуждать об этом… Оставимте, пожалуйста… Все равно вы не поймете меня…
– Ну да, ну да… Где нам, дуракам… Только вот что я тебе скажу… Нечего тебе ехать туда, нечего!.. Не пущу я тебя!
– Какие пустяки!.. То есть, как не пустите? Сам поеду!.. И чего вы волнуетесь!
– Чего… Черт вас дери!.. Сам!.. Ведь голову он с отца снял… голову!..
– Я с вас, кажется, не снимаю…
– Э-эх… Много ль тебе еще-то там торчать?..
– Скоро, скоро…
И Леня опять стал бить палкой и насвистывать.
Бедный дядя Захар! Он был очень обеспокоен, долго сидел на лавочке, думал и молчал. О чем он думал? Должно быть, о Лене. Нет, он был уверен в нем, что он не сделает так, как этот «мещанинишка», которому нечего терять. Леня должен принять разрастающееся дело, ставить новый завод, поднять фамилию, жениться и продолжать род.
Долго мы в тот вечер сидели всей семьей на лавочке, сидели и молчали. Гришка и Архип водили лошадей, слышался в тишине равномерный удар копыт, довольное отфыркиванье сытой лошади, да изредка красным огнем сверкала из-под подковы искра в опустившейся темноте. Трубы черными шашками резали еще светлое небо. Там, в небе, рождались звезды; блеснула из-за края крыши точка, стала ползти, шириться, и выдвинулся ясный рог моложака-месяца.
– Месяц новый народился смотрите! – сказал чей-то молодой голос.
– Спать пора! – глухо отозвался дядя Захар, вздохнул и поднялся.
Ярче и ярче звезды в небе, ушел за крышу месяц с острыми рожками, гуще тени в углах нашего старого двора.
Дня через два после этого вечера какой-то молодой человек, с шапкой волос под пуховой шляпой и в крылатке, спрашивал у Гришки, дома ли Алексей Хмуров.
– Здесь, здесь! – крикнул Леня из кабинетика.
Он выбежал на крыльцо, крепко пожал руку молодого человека, собрался и ушел вместе с ним.
Появление человека в крылатке сейчас же сделалось известным всему двору. Особенно интересовались – почему он не зашел в покои.
– Как мышь летучий… и строгой такой, – говорил Гришка. – А сапоги у его…
Леня вернулся скоро, взял у дяди денег и куда-то отнес.
– Так… товарищ один… проездом.
– Обирают тебя они, простоту. И ни одного-то порядочного товарища нет у тебя… Рвань какая-то все.
– Это мое дело.
– Вижу, что твое… Вон у Феоктистова тоже сын в Питере. Что с ним не знаешься?
– Я по ресторанам не люблю.
– Ну вот… Да что я, хуже буду, ежели в ресторан закачу, а?
– Это мое дело.
– Наладил!.. Всегда так. С тобой, как с человеком, толкуют, а ты… – Эй, Гришка! Ты слушай, черт, а не ори «чево!». Заложить Строгова!
Близилась Пасха. Леня приехал еще на шестой неделе поста, Я нашел в нем большую перемену: похудевшее лицо приняло выражение грустной озабоченности, а над переносьем резко обозначились складки, как у дяди Захара. Он ни разу не съездил навестить «берлин», и дядя старался узнать, не болен ли он. У нас говорили, что это все от любви, по мнению же дяди оттого, что Леля насилует себя и «не живет, как мужчина».
Целые дни Леня проводил в кабинетике, даже запирался. Что он там делал? Этого не знала даже бабка Василиса; хоть и подглядывала, а ничего не видала, потому что отверстие в замке было заложено бумажкой.
Прибирая комнатку, тетя Лиза нашла на столе конверт с невиданной маркой.
– Это откуда же?.. Марка-то чудная какая?
– Ах, ну что вам нужно?.. Марка и марка!..
Настенька… И с ней что-то не ладится у Лени. Они редко встречаются в садике, и Настенька часами простаивает в верхних сенях у окна. Положим, дни-то такие, страстные дни…
Везде такая азартная чистка, что рад забраться куда-нибудь в щель и проспать до полночного звона.
Нас поднимают с пяти утра, гоняют к утрени, «часам» и к обедне. Какая тоска!., и как неотвязчиво стоит в ушах сте-нящий напев: «иже в девя-а-тый час»… А как хорошо на дворе!.. Задорно и страстно верещат воробьи в тополе под окном, скворец потрескивает на пруте у скворешни на зорьке… Слышно, река уже прошла… А весенний запах навоза, прели и земляной силы, что льется неизвестно откуда, веселый грохот колес!..
В сарае булочник уже мнет творог в кадушках и руками выдавливает в формах пасхи. У Трифоныча выставлен на окне большой ящик с красными яйцами, и Степка уже лакомится ими под навесом на заднем дворе.
В четверг я причащался и в особенно мирном настроении сижу на лавочке, против кабинетика. Окно выставлено, и зеленая занавеска играет под ветром.
Сколько воспоминаний вызывает это окно, крыльцо с разъехавшимися ступеньками и узорчатым карнизом, дряхлая галерейка, где на солнечных квадратах греются потомки целого поколения «мушек» и «жуликов».
Теперь в больших комнатах дяди Захара, с натертыми, желтыми от мастики полами, тихо и чинно. Тянутся вынутые из чулана ковры, теплятся лампады в углах, ярко блестит чищенный кирпичом медный крест в комнатке бабки Василисы, плавают струйки регального масла и ладана. Выкуривают будни, хотят не только полы и стены, хотят даже воздух переменить, силой ввести праздник в покои. Но суеты, будничной суеты еще больше.
Бабка Василиса переживает страду: ее рвут на части. На погребице висят грязные мешки с творогом; стоят решета с «откидкой», на тоненьких ножках протянулись рядками пузатые «пары»; плавают в банках жирные комья масла, падает с мешалок сметана. Бабка рвется и в церковь, и на погребицу, но погребица захватывает сильнее.
Мальчишки из трактира и старички из богадельни не покидают двора, тянутся длинной вереницей и позвякивают пятаками. Целая лаборатория на погребе: идет в дело и подгнивший творог, сдобренный свежим, и снятое молоко с мучкой, и задумавшиеся сливки.
Приглашенный резник выкраивает из теленка котлеты для господ и грудинку людям.
На кухне чад, сутолока и тревога…
Дядя Захар говеет и будет причащаться в Светлый-день за обедней. Отдан строгий приказ никого не пускать «за деньжонками».
Я вижу, как чередуются печники, подрядчики, трубочисты, каретники, лавочники, все. Дяди нет дома и – «после праздников приходите». То и дело гремит с галереи: