– Сказано – дома нет!.. В шею гони!.. После праздника!
Все слышат, жалуются, конечно, но Гришка сторожит двери и не пускает. Старая, смешная история!..
Я сижу и смотрю на зеленую занавеску. Ее шевелит ветерок, и я вижу бледное, красивое лицо Лени.
– Здравствуй, Леня!
– А-а… здорово. Ну, как дела?.. Учишься?
– Ничего… Я уже в четвертом…
– Так… – он подходит к окну. – Весна пришла, Колюшка… Скоро экзамены?
– Да. И у вас там тоже экзамены?
– Да, и у нас…
Он облокачивается на подоконник и смотрит вниз, на плиты под окнами, как давным-давно, когда, бывало, еще мальчуганом свешивал свою курчавую голову вниз, стараясь плевать в одну точку. Занавеска шелестит за его головой, вздувается пузырем и, опадая, то закрывает лицо, то опять откидывается в комнату.
– Почтальон не проходил?
– Кажется, нет… не видал.
Вот и Пасха. Мы ходим в тот дом христосоваться. Все одно и то же, неизменно: столик с закусками у печки, ряд бутылок с разноцветными пробками, попы и монахи, монашенки и деловые поздравители.
Вечером в садике Настя и Леня. Тихо-тихо говорят они. И, кажется, нет прежнего увлечения, не слышно поцелуев, и горничная уже не бежит звать ужинать.
Настенька проходит поникшая, кутаясь в вязаный платочек, а Леня еще долго бродит один в глухих сумерках, надвинув на лоб шляпу.
Кирпичники толкутся на дворе с третьего дня Пасхи: происходит наем, и Гришка подсчитывает пятаки. Как это все надоело, – эта вечная смена одинаковых сцен, тусклых своею стихийной будничностью и ненужностью. Бежит жизнь, – и ничего нового; все старо и скучно, как стары и скучны серые стены сараев. Неужели еще десятки и сотни лет будут толпиться они, всегда понурые, мрачные, грязные и вздыхающие?.. И кажется мне, что это, действительно, что-то стихийное. Дядя Захар сойдет в могилу, а кирпичники, и все те же, в таких же заплатанных полушубках и азямах, лаптях и сбитых сапогах, будут толпиться, спать на помосте у сарая, жевать хлеб, курить вертушки, сплевывать и говорить все так же малопонятно и несуразно.
– Да, сталыть, по три с гривной… Выволочили глину, почитай, к Покрову всею… лонатошники, сталыть…
– И што ж, к Жучкину пойдем… и харч лутче…
– Квас обязательно дает… да… Сидора-то Пахомку-то?.. Перед масляной помер… Грызь у его заходила.
– Защемилась она… унутрю прошла…
– И напала эта самая вошь… си-ила!.. Откеда берется…
Я вижу, как тощий кирпичник бьет «силу» и стряхивает с овчины.
– Ты, че-орт!.. тряси!..
– А што? Есть мне ее – што ли?.. Прет, вить!..
Боже, Боже! Какие лица! Какие рубцы на щеках, какие скулы, с черной, потрескавшейся кожей, какие мозоли и синеватые бблячки на узловатых пальцах!.. Какие поломанные, кривые, желтые ногти, волдыри на лицах, заплаты и швы на теле, азямах и полушубках!..
Я уже знаю, что не из тридесятого царства, не «оттуда» приходят они и не «туда» пойдут в дожди и стужу по грязным дорогам. Детство прошло, розовая, таинственная дымка разнесена ветром, растаяла. Я знаю, откуда приходят они и куда пойдут. И уже теперь начинаю я думать о них, и сердце начинает сжиматься, когда я смотрю на эту пугливую, несуразную и обманутую толпу, на эти корявые руки, вечно таскающие и формующие кирпичи, и ноги, прыгающие в мокрой глине.
Леня смотрит на них из своего кабинетика и слушает.
А юркий Александр Иванов выскакивает из конторки с листком и карандашиком на бечевке и выкликает:
– Эй, вы, судари!.. Выходи! Обжигало! Кто обжигало?
– Я обжигало, Конопаткин!.. С праздничком, Ляксандра Иваныч, Христос Воскрес!
Александр Иванов не решается сказать «воистину», но Конопаткин как-то размяк весь, стянул к уху картуз, утерся и уже протягивает синеватые губы.
Леня уехал в субботу на Пасхе и уехал внезапно. Еще в четверг он ходил по саду с Настенькой, еще в пятницу утром собирался с дядей ехать после обеда на завод, заходил в конюшню посмотреть Жгута.
Казалось, вся хандра и беспокойство пропали. Казалось, так все хорошо и ладно в том доме.
На галерее пили послеобеденный чай, и я, поощряемый тетей Лизой, уписывал варенье. Леня читал газету, дядя Захар ругал в окно Архипа.
– Телеграмма, – сказала горничная, подавая Лене пакетик.
– Откуда еще? – спросил дядя Захар.
Леня прочел, и лицо его побледнело. Он весь, как будто, встряхнулся и поднялся. Тетя Лиза смотрела на него испуганная, спрашивающая.
– Что такое?.. О чем? – спрашивал дядя.
– Я еду сегодня… еду в Питер.
– Новости еще!.. Ну, какого черта, ей-Богу! – дядя раздраженно сбросил ладонью крошки со стола и задергал глазом. – Приедет на неделю и бежать…
Я видел, как вздрагивала у Лени верхняя губа: он, видимо, старался сдержать волнение.
– Леня, зачем?.. Ведь ты же и Фоминую хотел… – едва-едва могла выговорить тетя Лиза.
– Оставьте его!.. Ведь это вот! – постучал дядя об стол пальцем.
– Да… мне необходимо… в среду экзамены…
– Слушаюсь-с, слушаюсь-с!.. Хоть совсем!.. Как волка ни корми, он все в лес!
– А-а… ну, если нужно!.. Ну, мамаша, пойдемте укладываться.
Я смотрел на неспокойное, напряженное лицо Лени и по глазам видел, что что-то не так. Дядя Захар с треском отодвинул стул и прошел в зал. Там он долго ходил, тряся своим хохлом, курил кручонку и чвокал зубом. Подошел к кабинету и открыл дверь.
– Алексей!.. Оставайся, нечего дурака строить… Слышишь?
– Нельзя. Ведь скоро опять приеду…
– А вы чего, чего вы? – накинулся дядя на тетю Лизу. – К черту эти ваши слезы!.. И без вас тошно…
Я заглянул в кабинетик. Тетя Лиза нагнулась над чемоданом, складывая крахмальную рубашку, которая никак не умещалась. Я понимал, что она переживала в эти минуты внезапного расставанья, она, жившая одним им, на кого она не могла вдосталь наглядеться, первенцем и единственным. А он так всегда мало говорил с ней, так мало… Он уезжает от праздников, а ведь у нее тогда только и был праздник, когда был при ней он, хотя бы в своем кабинетике, ее Леня. Ему она приготовляла любимые кушанья, предупреждала все его желания; ходила на цыпочках, когда он спал; сама постилала постель на диванчике и оправляла лампадку, которую он тушил. Она простаивала за полночь перед широким киотом, молилась, вынимала заздравные просфоры… Она перенесла его портрет в спальню, чтобы и ночью видеть его.
– Носки вот тут… мыло вот…
Дядя Захар мрачно смотрел, держась за косяк. Леня стоял у окна, подперев рукой подбородок. Зеленая занавеска откинулась ветром, открыв старый двор, садик позади, дряхлый амбар, сени на третьем этаже.
– Полотенце… вот тут… ночные рубаш…
Тетя Лиза истерически вскрикнула и склонилась над чемоданом. К ней бросился Леня, поднял и отнес на диван. Он… он плакал…
– А, черт… Полька! Полька!.. Куда вас черт уносит?., воды дай!.. Ну, мечись, чертова кукла!..
Дядя скрипнул зубами и загромыхал по залу.
– А ты чего тут, не до тебя!.. Я, конечно, исчез.
В каретном сарае Архип спешно закладывал экипаж. В кухне бабка Василиса увязывала кульки и свертки.
Перед отъездом, когда я торчал наверху, у товарища, вошел Леня. Его приход удивил всех. Это был его второй приход. Настенька вспыхнула и побледнела. Леня посидел минут пять и встал.
– Счастливого пути, счастливого пути! – торопливо говорил старичок. – Там у меня племянник в департаменте…
Настенька прошла за Леней в сени. Я не утерпел и проскользнул следом; конечно, они будут прощаться.
В наших сенях, где никого не было, где стоял старый шкаф и большие сундуки, в полутемном углу, они остановились и молчали.
Она покорно протянула ему руки, бледная, трепетная. Он взял их, вытянул, откинулся и смотрел на нее сверху… и как смотрел!.. Он словно хотел запомнить ее черты, восковое лицо, падающие в косы волосы и тихие, молящие глаза. Так прошло около минуты. Сильным порывом привлек он ее к себе, сжал ее голову и поцеловал. Так они стояли, точно замерли оба. А я, с сжавшимся сердцем, смотрел через балюстраду лесенки.