Выбрать главу

– Прощай! – услыхал я шепот.

Наверху хлопнула дверь. Они оглянулись оба, Леня вырвался и, быстро шагая через ступеньки, побежал вниз.

Настенька прошла мимо меня колеблющейся походкой, не замечая меня. А я… я спустился в наши сени, сел на сундук и плакал.

– Тпррру-у… тпррр!.. – с грохотом выкатился экипаж.

Укладывали чемоданы. Накрапывал дождь. Бабка Василиса, как тощая ворона, с трясущейся головой, выглядывала с галереи и крестила внука. Тетя Лиза повисла на шее у Лени. Дядя Захар, в пальто, стоял на крыльце, и его хмурое лицо со сдвинутыми бровями было бледно и дергалось. Он тоже крестил Леню и ругался на кучера, что не пристегнули фартука. Старичок Трифоныч несколько раз приподнимал картуз, что-то высказывал, но его не замечали. Сперва сел, сильно качнув пролетку, дядя Захар, потом Леня в черном пальто и пуховой шляпе, с сумочкой через плечо. Садясь, он остановился в пролетке, мельком оглянул старый наш двор и садик. Дряхлый Бушуй глухо и отрывисто лаял из конуры. Леня приподнял шляпу и поклонился кверху. Там, высунувшись до пояса, лежала на подоконнике Настенька.

– Счастливо отправляться… – заговорили кругом.

– Держи ворота! – крикнул дядя Захар. – Опять пьян, черт!.. Держи ворота…

Тетя Лиза прижимала платок к глазам.

– И так дождь идет!.. Ступайте к себе!.. Ну, с Богом!

– Леня!., прощай! – крикнул я резко, даже испугался своего голоса.

Он обернулся ко мне, взглянул растерянно и замахал головой, берясь за шляпу. Уехали.

XVII

Последние дни апреля, но погода холодновата, небо в облаках, перепадают дожди, и наш двор плачет гнилыми стенами сараев. И сад наш плачет поломанными сучьями, разбитым забором и убогой беседкой, когда-то нарядной и пестрой. Глухо бьет копытом застоявшийся Жгут, редко скрипят творила каретного сарая. Дядя Захар скучен, не ездит на завод, и только Александр Иванов выкатывает ранним утром на дрожках.

Я часто поглядываю на кабинетик. Там пусто. Зеленая занавеска за стеклом укрыла его скромные стены и клеенчатый стол.

Тетя Лиза ездила к Троице, и о. Варавва благословил ее просфорой, – признак благодати, как полагают у нас.

Как-то заявился в тот дом дурачок Пискун, большой охотник до лоскутков.

– Ох, много у тебя лоскутков… много… Дай лоскутков Пискуну I..

«Много лоскутков!., много!!..» – в этих словах полагали глубоко сокровенный смысл. Были слезы. Пискуну, с подвязанной по-бабьи щекой и рыжей бородкой, навязали самых лучших лоскутков, и он вылетел с ними из ворот, роняя их по двору, а с галереи неслось:

– Всякую шантрапу пускают!.. ГришкаИ. я тебя, подлеца, в три шеи со двора!

Вечерами дядя Захар ходит по темному залу; глухо отдаются в пустом доме пудовые шаги; тетя Лиза одна сидит в спальне перед вечной грудой белья, а маятник в столовой идет-идет, отсчитывая секунды скучного вечера. Только бабка Василиса, как perpetuum mobile, не забывает своего дела и возится у коровника, выкидывая вилами навоз. Да, истинно – perpetuum mobile! А когда-то она была первой красавицей и кружила головы ловким молодцам из купецкого рода, в лаковых сапогах и косоворотках под длиннополыми кафтанами. Давно… давно… Теперь косточки этих ядреных молодцов гниют под старыми липами единоверческого кладбища.

Сны… Все видят необычайные сны. Разговоры о них прочно вошли в обиход двора, как теперь утренние газеты. О снах в кухне докладывают наверху, о снах наверху рассуждают на кухне. Сны под пятницу – сны особенные, и я уверен, что Гришка врет, так как ему, именно, и снятся сны под пятницу. Он рассказывает о кучах серебра, о провале крыши и о яме «на самой тоись середке двора».

Сегодня середа, но я видел сон тяжелый, кошмарный. Он давит меня, и я в тоске хожу по садику, где еще недавно ходили они, и думаю, думаю об охватившей меня тревоге. Она будет расти к ночи – я знаю, и я боюсь ночи, боюсь пустоты и сгустившихся теней у беседки. В этих тенях и закоулках притаились тайны, стерегущие, будущие… Я хожу по садику и боюсь ночи. А она надвигается в пустоте и тоске. И вокруг разлита эта пустота и тоска, тоска. Точно уже ничего нет для меня ни позади, ни впереди, – одна эта тяжелая мысль о ночи, один страх…

«Жулики» и «мушки» с звонким лаем приняли кого-то, и отсюда кажется, что они рвут этого кого-то… Это, конечно, почтальон, кого они терпеть не могут. Я хожу…

Кто-то дробью скатился с галереи, хлопнуло окно, скрипнуло творило сарая. По двору пробежала Полька.

– Григорий!.. Григорья!.. Гришка!.. – раздается отчаянный, взвизгивающий голос Польки. – За дохтуром беги!..

Стучат копыта по настилу. Архип торопливо выводит Строгого… Какая тревога!.. Я бегу в страхе, спрашиваю.

– Телеграмма пришла из Питера… Лексей Захарыч при смерти… На машину едут…

Архип никак не может попасть дугой в петлю. Лошадь не стоит, оглобли падают, хлопают двери на галерее, кто-то быстро-быстро пробежал со свечой, мелькнула тень на потолке и провалилась.

Я стою… в ушах отдается бессмысленное – «при смерти…».

Я бегу к себе. Там все сбились в передней и молчат.

Смотрят друг на друга и молчат. Мать накидывает платок на плечи и почти бежит в тот дом.

Сестры в уголке плачут. Чего они плачут?.. Я так странно спокоен, и для меня все это невероятно.

– Может быть, адрес перепутали, – говорит кто-то и сейчас же отвечает:

– Да нет… не может быть… Этим не шутят…

Я уже не боюсь ночи и темноты, иду в зал, припадаю лицом к окнам и смотрю в тот дом. Кабинетик глядит черным глазом, в окнах зала черно, и только в дальней комнате, за гостиной, – золотая полоска плохо прикрытой двери.

Въезжает извозчик, бежит запыхавшийся Гришка, и тяжело взбирается на ступеньки крыльца грузная фигура старика-доктора.

Туда я боюсь идти. Я боюсь горя, я боюсь взглянуть на дядю Захара и тетю Лизу, которая бьется теперь на полу.

Поезд идет в 10, а теперь уже около 9.

Распахнулось парадное, выходит доктор и пропадает в воротах, Гришка стоит с разбитым фонарем, в котором оплывает свеча, и тень Строгого мечется по белой стене и уходит под крышу. Громадное колесо захватило весь нижний белый этаж красивой черной звездой. Я открываю окно. Тетя Лиза почти бежит с лестницы, прыгает в пролетку, не попадает на подножку и обрывается. Ее подсаживает Гришка. Дядя Захар, сутуловатый, с низко надвинутым козырьком, медленно, переваливаясь, спускается сверху, и слышно, как жалобно попискивают ступеньки.

Кто-то плачет тоненьким, слабеньким голоском.

Кто это? Полька?.. Нет, она пристегивает фартук и что-то кладет кучеру в ноги. Кто же?

Бабка Василиса… Согнувшись, сидит она на нижней ступеньке лесенки и плачет.

Протягивается палец дяди Захара, толкает Архипа…

В тишине падающей ночи гремят колеса, и не слышно обычного: «держи ворота!»

Темно в моей комнате. Я лежу и не могу собрать бегающие мысли. Тоска, но страха нет. Вскакивают вопросы: почему? как? – и уходят без ответа. Стук в стекла. А, дождь пошел… Ярко мигнула комната и ушла. Гром гремит… А глухо гремит гром в городе под крышами… Я у окна. Вот он, наш старый двор! Он ярко вспыхивает и тонет.

И какой гром! Точно высыпали на крыши груды камней. Какой ливень!..

Назойливо мычат в сарае коровы: должно быть, их не доили сегодня.

Поздно ночью звонок у ворот. Я не сплю, слушаю, жду… Звонок у нашего парадного, шум и беготня в комнатах. Выглядываю в столовую. Бабка Василиса, промокшая и еще более похудевшая, принесла телеграмму: она неграмотна.

«Ваш сын… скончался…»

Над моей головой, у жильцов, тревожные, мягкие шаги… Что там?

XVIII

Он вернулся, но не вступил в ворота. Он вернулся…

Какая унылая погода, почти осенний дождь, и как хмуро смотрит мокрый колодец с зеленым коньком.