– Да, дядя, есть. Но я пока поставлю толстые словари…
– Поди-ка сюда…
Он подвел меня к крайнему окну и показал пачку книг.
– Вот я отобрал тебе… для твоей полочки, макаронщик…
Он почти никогда не улыбался, но тут все его желтое, морщинистое лицо осветилось такой улыбкой, на меня повеяло такой душевной теплотой, что я сразу понял, как ошибались у нас дома, говоря, что у дяди нет сердца, что он черствый и «книжный» человек. Он уселся в кресло и замолчал.
Я гладил кота, думая о том, что слышал сегодня утром. У нас говорили, что у дяди какая-то опасная болезнь, что дядины дни «сочтены». Говорили о каком-то наследстве и капиталах.
В камине догорали дрова. На стеклах лежали багровые от огня, сверкающие узоры мороза. Не знаю, как это вышло, – около щеки я почувствовал холодную ладонь. Я заглянул дяде в лицо, и у меня сжалось сердце: в лице его я видел выражение мучительной боли. Я опять вспомнил о его болезни, и в тишине и полутьме комнаты почудилось мне, что вот-вот надвигается что-то неотвратимое…
Я взял его руку и поднес к губам. В груди стало тесно-тесно, закололо в глазах.
– Дядя? – выкрикнул я, задыхаясь и стискивая зубы.
– Что с тобой, Шура? Что ты?.. – тревожно спросил он.
Я не мог говорить. Я чувствовал, что сейчас расплачусь.
– Ну, что, мой мальчик? Ну, что ты? Чего ты испугался?
Он гладил меня по голове. А я держал его руку, уткнувшись носом в ручку кресла, и чувствовал, как по щекам ползут капли.
Понял ли он, о чем я плакал?
– Ну вот… – говорил он. – Теперь у меня завелся маленький друг…
Я слышал, как он вздохнул.
– А есть у вас еще друзья? – спросил я, польщенный, что дядя назвал меня своим другом.
– Были… и… умерли, – сказал он и сдвинул брови. – Вот теперь мои друзья, – указал он на книги. – Это, брат, самые верные друзья!..
Я глядел на книги, на портреты. Дедушка Крылов, освещаемый вспышками угасающего камина, казалось, подмигивал и говорил:
– А ведь он прав, братец!
С шорохом поползла сломившаяся в средине головешка, дядя шевельнулся и тронул меня за плечо.
– Вот что, дружок, – сказал он. – Видишь эти две полки у окон?..
– Вижу, – сказал я.
– Ну вот… Здесь собраны все наши родные писатели… самое дорогое, что у меня есть… Это твои полки. Помни, они mвo-u!
– Мои?.. Все эти книги?
– Да! – как-то особенно веско сказал он. – Я… отказываю их тебе.
Он вынул записную, с золотым обрезом, книжечку и стал что-то писать карандашом.
– Ты получишь их. «Отказываю»…
Я понимал грустный смысл этого слова. Хотелось плакать, и все же что-то отвлекало меня. Мои книги! Их было так много! И все были в чудесных, – красных и зеленых переплетах с золотом!
– Дядя… – тихо сказал я: – это очень много… Мне бы хоть одну полку и…
– Что?
– Сову… Мне страшно хочется… сову!..
– Сову?.. Ну что же… – Он поглядел кверху. – Возьми сову. Можешь взять и теперь…
Он позвал старичка и велел снять сову. Ее сняли и долго чистили щеточкой и вытирали глаза. Она была великолепна со своими желтыми зрачками и загнутым вдавленным носом.
За мной, по обыкновению, прислали Степана. Мы шли домой торжественно, я нес связку книг для пополнения полочки, а Степан сову.
У фонарей нас останавливали прохожие, глазели на сову, а некоторые даже приторговывались, но Степан кивал на меня и говорил важно:
– Не продажная. Эта сова знаменитая!
– А что?.. – допытывались любопытные.
– А то! Это сова… научная… из собрания книг! Такая, братец мой, сова-а… так это прямо что-нибудь особенное!..
Дня через два после этого, в воскресенье утром, я собирался идти к дяде, как к нам в столовую вошел дядин старичок, покрестился на образ и, глубоко вздохнув, сказал деревянным голосом:
– Барин… Михал Васильич… приказали вам долго жить…
Не выдержал и заплакал.
– Нащот распоряжений как… Я их одних в квартире запер… – говорил старичок, тыча в глаза комочком платка.
Это известие никого особенно не потрясло: все знали, что дядя скоро умрет. Я не плакал. Я точно застыл. Помню, стоял у притолки и глядел на подрагивающую бородку старичка. У меня дергался глаз и стучало в висках. А старичок рассказывал, что дядя помер внезапно, ночью, один на один с Господом Богом.
Помню, я ушел к себе на кровать и сидел, перебирая край одеяла. «Дяди нет», – говорил я себе. Поднял голову. На меня глядели черные буквы:
Самыя лучшiя итальянскiя макароны
Брызнули слезы: я вспомнил все. Эти буквы своим черным светом сразу осветили мне все минувшее: дядю, разговоры, его голос, желтое лицо, все мелочи. Я видел полки с книгами, тихие сумерки и красные угли камина. Я видел так ясно все, что еще так недавно открыло мне какой-то новый мир, – мир живых книг. Да, я уже знал, что они живые. За ними я видел людей. Я знал их. Они глядели на меня там, с высоких полок! Они втиснули свое сердце в черные ряды строк на белой бумаге. Эти строки сложили в правильные ряды, бросили печатным станком на страницы, и вышла книга.
Моя полочка! С нее, с этой шершавой доски, тоже глядели на меня живые книги… А я плакал.
Старичок собирался уходить, когда я вышел из своего уголка. Он, конечно, видел мои заплаканные глаза, покачал головой и сказал:
– Что ж плакать-то… Призвал Господь… Царство небесное… Работали много, – теперь отдыхать Господь призвал.
Я с удивлением взглянул на старичка.
– А разве он что работал? – спросил я.
Я думал, что «работать» можно топором, пилой, быть кузнецом, пахать землю, служить в дворниках.
– А как же-с… У себя за столиком… писали-с… в разные ученые журналы. До петушков иной раз… Обложатся книжечками и пишут-с… Ну, и перекипело у них в нутре-с, – не выдержало.
Дядя тоже писал!.. Никто никогда у нас не говорил об этом.
– Они даже очень знамениты были! – продолжал старичок. – Даже такая книга есть, где о них сказано.
Дядя писал книги!.. Значит, он не совсем умер?.. Это вспыхнуло во мне и осветило, и согрело. «Он все-таки жив, – говорил я себе, – и наши не знают этого». Я сделал это своей радостной тайной и решил не говорить никому. Все равно, – никто не поймет этого.
Долго спустя я нашел то, что писал дядя. Это был ряд статей в журналах, статей о книгах.
Послали телеграмму дядину брату. Только теперь узнал я, что у дяди был брат. Он всегда проживал в каком-то далеком городе, где вел торговое дело, и только последнее время, предупрежденный о тяжкой болезни брата, жил в нашем городе. У дяди он никогда не бывал. Это я узнал из разговоров. У нас говорили о наследстве, о капиталах, и кто-то сказал:
– Интересно, оставил ли он завещание?
Вечером мы были на панихиде. Дядя в голубом халате лежал на столе в хорошо знакомой мне комнате, где стояло его кресло. Теперь его вынесли, чтобы оно не мешало. Читавшая монахиня погладила меня по голове и подняла кисею, закрывавшую дядино лицо. Оно было такое же, как и при жизни, только стало как-то светлее. В руках, в которых я привык видеть книгу, был образок. Дымчатый кот терся о ножки стола и смотрел на меня, точно хотел сказать, что все кончено.
Казалось, все изменилось в квартире, – только ряды книг по-прежнему чинно стояли, точно для них не могло быть конца. Вдумчиво, как всегда, глядели с высоты портреты писателей, отражая в стеклах дымящие огоньки свечей.
Я взглянуло на свои полки. Я унесу их из этой осиротевшей квартиры в свой тихий уголок! С ними я унесу все, что пережил здесь.
Высокий старик с насупленными бровями стоял у окна и разговаривал с юрким, вытягивающим шею, человечком. Он держал себя здесь, как хозяин. Это был дядин брат. На моих глазах он вытащил из моей полки книгу и, держа ее, как подставку, писал что-то на листке бумаги.