Выбрать главу

Чего бы, кажется, лучше, как спать полгода сряду! А не спится: ворочаешься с боку на бок от темноты вечерней до темноты утренней, и едва-едва заснешь, когда появится солнце – где-нибудь в Италии, да еще у Вас – по словам Вашим! Солнце повсюду с Вами и за Вами!

Вы правы, полагая, что у меня на душе сыро и мрачно! Нет солнца, которое бы осушило эту сырость и разогнало этот мрак! Я точно связанный: надо прежде меня развязать, освободить от мрака – и тогда в Италию! А то у меня даже рот завязан: вот только перо еще бегает, и то – лишь вслед за Вами!

От этого мрака и уз, коими опутан, не могу удовлетворительно ответить на Ваши вопросы: «Кого я вижу? Что́ читаю? Что слышу?»

Не вижу никого – именно потому, что темно. Не слышу ничего, потому что никого не вижу, а так как не вижу, то почти и не читаю ничего.

Нет, читаю: читаю, например, указ 4-го ноября2 – и весь задрожал от радости. Мы все, графиня, будем теперь воевать: несколько простых строк дают России миллионы вечно свежего войска! – И это величайшее событие по обыкновению совершилось тихо, скромно, с той величавой простотой, с которой совершилось на наших глазах столько великих дел в 15 лет, сколько их не совершилось в предыдущие 150 лет! – Мне завидна участь будущего историка!

А нота князя Горчакова3! Коротко и ясно! «Грубо!» – кричат за границей, пуще всего в Англии. То есть твердо! «Грубо!» Они забыли ноты своего Джона Росселя4, эти сырые, дипломатические ростбифы!

Вот взяли назад Черное море! Будем ездить в свою Италию, когда ее заселим, обработаем, украсим!

Лишь не дай бог войны! Брань заграничной дипломатии и прессы – чем она сильнее, тем менее грозит войной. Видно, что без Франции и Пруссии боятся затронуть нас! Оттого и ругаются!

Так как теперь и я могу, по указу 4 ноября, вступить в военную службу, то позвольте явиться на защиту к Вам и вместе с графом стать у врат Почепа!

Читаю иногда я, в бессонные ночи, что попадет под руку. Постоянно читаю один журнал – потому что Стасюлевич посылает мне его. Вы, конечно, читали «Степной король Лир». Как живо рассказано – прелесть! Этот рассказ я отношу к «Запискам охотника», в которых Тургенев – истинный художник, творец, потому что он знает эту жизнь, видел ее сам, жил ею – и пишет с натуры, тогда как в повестях своих – он уже не творит, а сочиняет. Эти две головки, дочерей Лира, не правда ли живые, бежавшие из грёзовских рамок! И очерчены так легко, почти без красок, будто карандашом: между тем – они перед глазами. – Да, Тургенев – трубадур (пожалуй, первый), странствующий с ружьем и лирой по селам, полям, поющий природу сельскую, любовь – в песнях, и отражающий видимую ему жизнь – в легендах, балладах, но не в эпосе.

Еще я читал… Но довольно о литературе: наговоримся о ней в Италии, когда я успею победить свои потому что. Там, графиня, как хотите, а я возьму в одну руку Винкельмана5, Вазари6 и других, а другою уцеплюсь, как дитя, за Ваше платье, и Вы поведете меня туда, сюда, покажете все, что надо видеть…

Нет, нет, ничего я этого не сделаю – это бы все испортило, и я бежал бы из Италии. Я пошел бы за Вами – это правда, но шел бы праздно, почти не глядя, но непременно увидел бы то, что мне нужно увидеть, – и в музеях, и в природе, и на улицах.

Да, позвольте – я хотел сказать Вам что-то очень нужное, говоря выше о литературе… Да: вот что! Не знаю, согласитесь ли Вы со мной?

Вообще у нас много какого-то разлада, нет той совокупности, слитности сил и элементов, дающей такую крепость, например, Пруссии. Это все от недоразумений – и от самых неважных обстоятельств.

Указ 4 ноября помирит одно недоразумение: это какой-то антагонизм между военными и гражданскими деятелями в обществе. Привилегия защищать отечество будет принадлежать всем – и тогда исчезнет та бестолковая morgue[142], с одной стороны, и неосновательное пренебрежение – с другой.

Но это не мое дело. Перехожу к литературе. Литература признается у нас многими и очень многими, особенно в высшем классе, не только каким-то будто особенным, то есть отдельным, но и не совсем хорошим, большею частию даже «опасным» делом, которому, пожалуй, лучше бы не быть! Это недоразумение происходит частию от неясного определения значения литературы. Многие разумеют у нас еще до сих пор под словом «литература» повести, романы, стихи – словом, беллетристику, другие, напротив, одну журналистику, которая возбуждает постоянное раздражение в публике, то есть постоянно занимает последнюю, в чем и состоит ее назначение. Надо бы сердиться на события, зачем они происходят, а не на язык, то есть на литературу, которая их только передает. И очень немногие защитники литературы разумеют под ней вообще просвещение, то есть письменное или печатное выражение духа, ума, фантазии, знаний – целой страны. Поэтому не желать добра литературе – значит, не желать добра ничему этому, ибо литература есть только орган, то есть язык, выражающий все, что страна думает, чего желает, что она знает и что хочет и должна знать и т. д.

вернуться

142

Спесь (фр.).