Но главное — травили не только писателей, гнули в бараний рог народ, крестьянство, казачество. Как раз в июле 1929 года Шолохов писал Евгении Григорьевне Левицкой о трагическом положении донского казачества, преимущественно середняков. Не могу не процитировать его хотя бы частично, чтобы понять исторический фон, на котором оказались вполне допустимыми такие явления в культуре, о которых я говорил выше. «Я втянут в водоворот хлебозаготовок (литература по боку), и вот верчусь, помогаю тем, кого несправедливо обижают, езжу по районам и округам, наблюдаю и шибко „скорблю душой“… Жмут на кулака, а середняк уже раздавлен. Беднота голодает, имущество, вплоть до самоваров и полостей, продают в Хоперском округе у самого истого середняка, зачастую даже маломощного. Народ звереет, настроение подавленное, на будущий посевной клин катастрофически уменьшится… А что творилось в апреле, мае! Конфискованный скот гиб на станичных базах, кобылы жеребились, и жеребят пожирали свиньи… и все это на глазах у тех, кто ночи не досыпал, ходил и глядел за кобылицами… После этого и давайте говорить о союзе с середняком…» Шолохов резко отзывается о начальстве, всех нужно призвать к ответу, «вплоть до Калинина; всех, кто лицемерно, по-фарисейски вопит о союзе с середняком и одновременно душит этого середняка… О себе что же? Не работаю… Подавлен. Все опротивело… Писал краевому прокурору Нижне-Волжского края. Молчит гадюка как вод в рот набрал…»/Московские новости., 1987, 12 июля/.
О собственной судьбе затравленного автора третьей книги «Тихого Дона» Шолохов напишет Горькому через два года, когда все его попытки напечатать оказались неудачными.
Таковы некоторые исторические обстоятельства, на фоне которых страдания Булгакова не покажутся такими уж исключительно одинокими. Но травля продолжается, и Михаил Булгаков отстаивает свое право на жизнь писателя.
Вернемся же к нему… Вспомним в каком, угнетенном состоянии мы оставили его.
И в таком состоянии обреченности он написал блестящую пьесу о Мольере — «Кабалу святош», которую лучшие специалисты в Москве признают «самой сильной» из его пяти пьес. 4 февраля 1930 года Булгаков сообщает брату: «Положение мое трудно и страшно». Единственная радость: в Париже вышел роман «Дни Турбиных», то есть роман «Белая гвардия» и Николай высылает ему причитающийся гонорар в валюте. Но в СССР положение, его по-прежнему безнадежно: «Мне это слишком ясно доказывали и доказывают еще и сейчас по поводу моей пьесы о Мольере» — писал Булгаков брату 21 февраля 1930 года. (Письма, с. 167).
И, наконец, Михаил Булгаков обращается к Правительству СССР 28 марта 1930 года, в котором подробно описывает свое драматическое положение писателя, «известного в СССР и за границей, а у него ― налицо, в данный момент, — нищета, улица и гибель» (Письма, с. 178).
И вот 18 апреля 1930 года в квартире Булгаковых раздается телефонный звонок, к телефону подошла Любовь Евгеньевна, звонил секретарь Сталина Товстуха, позвала Михаила Афанасьевича, состоялся известный всем разговор Сталина и Булгакова, который слушала Любовь Евгеньевна через отводные от аппарата наушники: Сталин «говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице: „Сталин получил. Сталин прочел“». (Воспоминания, с. 164). Более подробно, со слов самого Михаила Афанасьевича, этот разговор записан в «Дневнике Елены Булгаковой», а впервые опубликован в «Вопросах литературы» в 1966 году и много раз цитировали его.
Казалось бы, этот звонок Сталина и многообещающий разговор возвращал Булгакова к жизни, он стал работать в Театре Рабочей Молодежи, поехал вместе с труппой в Крым в июле, а в мае был принят во МХАТ. Тон писем с дороги в Крым уже совершенно иной — возбужденный, радостный, иронический. А вернувшись из Крыма, он получил серьезное задание МХАТа — срочно написать пьесу по «Мертвым душам». Значительно улучшилось материальное положение: в двух театрах получал 450 рублей, но большая часть из них уходила на выплату долгов. Жизнь явно обретала вновь смысл — он активно работает и в качестве режиссера, и в качестве драматурга.
Таковы факты, подтверждающие благоприятное значение разговора со Сталиным.
А вот Мирон Петровский в статье «Дело о „Батуме“» не согласен с этим, но его доказательства просто поразительны: «Но вслед за лукаво обнадеживающим телефонным разговором 18 апреля 1930 года последовали 1934, 1937… телефон молчал, письма в Кремль оставались без ответа…» (М. Петровский. Дело о «Батуме». «Театр», 1990, № 2, с. 162).