И сконфуженный, отрезвевший Кашнев пробормотал растерянно:
— Я пошутил. Сознаюсь — неловко. Прости.
А Дерябин, пряча медальон и застегивая пуговицы тужурки, все глядел на него недоумевающим, почти испуганным и жестким взглядом больших близоруких белесых глаз, и так неловко стало Кашневу, что он поднялся даже, стал близко к Дерябину, протянул ему руку и сказал запинаясь:
— Вижу, что обидел, очень обидел… Извини, голубчик! — и пожал крепко прочную руку Дерябина, поданную медленно, сдержанно и молчаливо.
А в это время в напряженной неловкой тишине комнаты вдруг резко и картаво неприлично выругался попугай.
— Митя, а ты против рожна прал? — спросил пристав, когда успокоился, выпил хинной водки и закусил заливным из судака. — Не понял, о чем говорю, или понял? — добавил он, заметив, что глаза у Кашнева далекие.
Но Кашнев понял.
— Случалось иногда, прал, — ответил он улыбнувшись.
— Но… не очень? До большого у тебя, видно, не доходило, нет?.. Иначе мы не имели бы удовольствия сидеть за одним столом… так? — прищурился пристав.
— До большого? Да нет.
— Не рисковал шкурой так, чтобы за други живот! Хвалю. Незачем. Прокурором со временем будешь… Россия — полицейское государство, если ты хочешь знать… А пристав — это позвоночный столб, — факт! Его только вынь, попробуй, — сразу кисель!.. Милый мо-ой! Что тебя красавчиком мать родила — в этом заслуги особой нет! Ты вот из урода процвети, тогда я к тебе приду и свечку тебе поставлю… А то полиция. Полиция работает, ночей не спит, только от полиции и порядок. Ты его в красный угол на почетное место, полицейского, а у нас он в том углу, где ночные горшки ставят… Ты вот у меня в гостях почему? Потому что ты не в гостях, а в наряде… а без этой оказии погнушаешься и не зайдешь — факт!
— Отчего не зайду? — спросил Кашнев потому только, что Дерябин смотрел на него в упор и ждал именно этого.
— А ты собственно зачем же зайдешь? — Дерябин не улыбнулся, когда добавил: — Если бумажник украдут, пожалуй, зайдешь… заявить.
— Нет, отчего же, именно в гости и зайду, — серьезно ответил Кашнев.
— Зачем же? Говорить тебе со мною… о чем? А угощение это не мое, мне ничего не стоит, — даром дано. Сказал — пришлите кулек, — прислали кулек. Сто зубов против них имею, и они это отлично знают! А вот почему они так не делают, чтобы я к ним ни одного зуба? Невыгодно. Подлец на подлеце! Мошенник на мошеннике… Не полиция — подлец, народ — подлец! Факт!.. Мне сослуживец мой, мой помощник, старше меня и чином и годами, старик, и души большой, — из исправников сместили за слабость… иногда говорит мне: «Ваня! От тебя в десяти шагах стоять, — и то жарко: до того ты горяч». А я потому для него и горяч, что сам он — зубами ляскает. Так человека запугали, что теперь с перепугу только и делает, что водку цедит. Держу, черт его дери, а пользы от него, — почеши затылок! Заберется с ногами куда-нибудь в поганый трактир и сидит, как пуля в дубу… Прямо как влюбленная баба стал: что ни начнет делать, двадцать раз прибежит спросить, так он сделал или не так сделал… Пошлешь его в ярок на пчельник, да сам сделаешь… И ведь случаев всяких — их тьма темная, а нужно всегда что? Нужно сразу и точно знать, что тебе сделать, сразу и точно… и всегда. И колебаний никаких, ни боже мой, — потому что власть!.. Понял? Что? Плохо я говорю? Не то?
— Хорошо говоришь, — сказал Кашнев.
— То-то… Как же он смел мне сказать: палач?
И, говоря это, Дерябин вскочил вдруг и закричал, поводя налитыми кровью глазами (глаза были влажные, и показалось Кашневу, точно красные слезы в них стояли).
— Да он знает, что такое палач! Ах, корноухий! Самое подлое слово, какое в человеческом языке есть, — каналья он!.. Ведь я по нем, по его дверям залп мог бы дать, а я на рожон полез, сам полез, чтобы он жив был, — стало быть, я не палач!.. Я!.. Я когда становым был, — мужицкие самовары за недоимки продавал, — да, продавал — овец, коров, самовары… Я с мошенников взятки беру — да, беру взятки — с воров, с мошенников!.. Да ведь всех воров и мошенников судить, — их у нас не пересудишь: вор на воре, мошенник на мошеннике… Все — воры! Всякий — вор! Честным у нас еще никто не умер, — чуда такого не было. Факт!.. Ты — честный? Ты пока еще так себе, молочко… Еще не жил; поживи-ка, — украдешь. За час до смерти, если случая не было, последнюю портянку у денщика украдешь, — так и знай! Так с портянкой в головах и помрешь, — факт, я вам говорю!
Засмеялся Кашнев. Смотрел на ярого пристава с дрожащими губами и раздувшимся носом и не мог удержаться, смеялся по-детски.
— Ты… что? — тихо спросил Дерябин.
Но Кашнев смеялся, как смеются школьники, когда им запретил уже это учитель: отвернулся как-то набок и фыркнул.
— Нет, ты что? Ты пьян? — сказал недоуменно Дерябин.
И опять, как в первый раз, когда увидел пристава, Кашнев ощутил как-то остро всего себя, свое молодое, тонкое двадцатитрехлетнее тело, свои, пожалуй, бледные теперь овальные щеки, чистые, красивые глаза, немного узкий лоб, мягкие темные волосы. А смеялся он как-то так, даже и объяснить не мог бы почему. Просто, казался смешным пристав, и даже не совсем ясен был он: то расширялся весь — и нос и губы, то вытягивался и слоился.
— Нет, откуда же пьян? — нетвердо спросил он Дерябина.
— Ты больше не пей, — сказал Дерябин и отодвинул от него рюмки.
Кашнев огляделся кругом, увидел опять стену, всю увешанную оружием; неугомонного белого попугая, который все качался и грыз спицы клетки; пасти окон, закрытых ставнями снаружи; фикус с обвисшими листьями.
— Нет, я не пьян, — сказал он громко, — мне только смешно показалось, как это я портянку солдатскую украду!..
И вдруг он вспомнил, что с ним случилось сегодня утром, и показалось ему, что вот сейчас он должен сказать это Дерябину, сказать, что не только не украл ничего солдатского, а даже…
— Ваня! — сказал он ласково, чуть восторженно, и лицо у него загорелось. — Вот ты сейчас до солдатской портянки дошел, а ты и не знаешь…
Он положил руку на плечо Дерябина, удобно широкое, как конское седло, посмотрел в его все еще подозрительные белесые глаза и, вспоминая то, что случилось, почувствовал неловкость.
— Ты, должно быть, страшно силен, а? — неожиданно для себя застенчиво спросил он.
Дерябин кашлянул глухо, как-то одним ртом, покосился на него и сказал хрипло:
— Так себе… Пять пудов выжимаю.
— Здорово! — качнул головою Кашнев.
— Да. Вот, — буркнул Дерябин. — А тебе стыдно! В твои годы я понятия никакого об усталости не имел… Факт! Тебе на войну если, — не бойся, ни одна пуля не заденет. Японская пуля тонка, а ты еще тоньше… В России жить, дяденька, — ка-кой закал нужен! Ты… ты это помни! Выдержку нужно иметь!.. В Англии полиции — уважение и почет, а у нас — «пала-чи!» Пять пудов выжимаю, а кто это видит?.. Вот видишь знак? — Дерябин проворно спустил рукав тужурки и показал белый длинный широкий шрам. — Мерзавец, вор один — ножом сапожным; кровищи сколько вышло; зажило, как на собаке… Друг! Да, чтобы быть русским человеком, колоссальное здоровье для этого надо иметь… Факт, я вам говорю!
В двенадцать часов пристав поднялся и сказал:
— Погуляем… Я им вчера поднес дулю с перцем, этим новобранцам драным, теперь они уж вряд ли… Но все-таки… Культяпый!
И, должно быть, уже дремавший где-то Культяпый прибежал, маленький, седенький, жмурый, и привычно помогал Дерябину одеваться.
Хорошая была ночь: безветренная, месячная, теплая. Приятно было, что дома тихие и небольшие и что от дома к дому идут невысокие заборы, теперь какие-то резиново-упругие на вид. А кое-где попадались старые белые хаты под камышом, и хороши были на палевых стенах синевато-черные резкие тени от нависших крыш.
Все шли медленно: и Дерябин с Кашневым и солдаты сзади. Под ногами был сырой песок, и от нестройного шага многих ног земля чуть-чуть бунела. Пахло палыми листьями акаций, а деревья, голые, стояли сквозными рядами вдоль улицы, и тени от них были чернее, чем они сами.