И здесь, в большой комнате, стало тихо и пусто. Недавно хмельной Кашнев стоял теперь отрезвленно ясный, а против него, близко к красной лампе, стояла старуха. Там была вся, за дверями, но стояла здесь, с низким старым лбом, обвисшими щеками, добродушно толстая, в теплом платке и, пугливо растерянно глядя на Кашнева, улыбаясь даже, говорила громко, громче, чем нужно было для двоих в пустой комнате.
— Такие молодые, и уж офицер! Ну, скажите! И вы, должно быть, даже приезжий, а то бы я знала… Мы давно тут живем, я тут всех-всех знаю… Ну, может, кого и не знаю… Роза тут родилась даже… Господин пристав — он вспыльчивый, а он человек добрый, я даже это хорошо знаю…
И так как в это время из комнаты налево донесся вдруг придушенный визг Розы, старуха как-то вскинулась вся и заговорила спеша, тоже визгливо, крикливо, сбивчиво:
— Даже мужа, Арона, обещали господин пристав из тюремного замка отпустить, как он же не подделывал векселя, пусть так мне на свете жить — и у нас на это свидетели есть… Это ж известное дело всем, что его запутали…
И так как в это время из комнаты справа послышалось, — кашлял Мотя, то вскинулась снова мадам Пильмейстер, и теплый платок спустился с плеча и трепался на полу концами.
— А Мотя, — он даже и не здесь живет, — он в Гайсине, в городе Гайсине, в Подольской губернии. А здесь он… ну, вы понимаете же, — он больной! Как он может содержать шесть детей? Он может работать? Он же в постели лежит!.. А она, мерзавка… Он же был женат, хорошо, — жена умерла чахоткой, две крошки остались, — их нужно одевать, кормить… А она, мерзавка: «Ты на мне женишься, я им буду мать, а что три у меня своих, они уж большие и на разных отцов расписаны… Когда в субботу придут, — что они тебе помешают?» Как в субботу они пришли трое, так и остались… Да еще есть шестое промежду ними… А что Яша из запасных солдат убежал, то я ведь этого не знаю, может, он уже где…
— Я вот что… Я выйду на улицу, — запинаясь, сказал Кашнев. — У меня там солдаты и вообще… надо посмотреть… А пристав нас найдет, когда выйдет… вы ему передайте… Прощайте.
На лунном свету переливисто блестели безлистые свежие деревья, дальше в огороде четко чернели кочерыжки, и пахло теплою прелью, тихой сыростью, ноябрем. Забор в стороне был дощатый, старый, и серебрились щетинкою гвозди в верхней доске… «Ну его к черту, этого пристава, и все… Я возьму солдат и уйду», — подумал решенно Кашнев. И пока шел злыми, слитыми с землей шагами, то так и думал все: «Возьму солдат и уйду». Зло захрустел хворостом тына, упруго вышел на улицу, огляделся, — не было солдат. Только теперь услышал, как много было собак кругом, — близких, дальних, совсем далеких: их лаем кишела ночь.
Кашнев прошел было по улице вглубь, потом вернулся; с перекрестка услышал тихие голоса в переулке: мирно ожидали солдаты, рассевшись на широкой завалине мазанки и на кривых тумбах.
— Ну что, никого? Тихо? — спросил он и, не дожидаясь, что ответит старший, добавил зло: — Пристав этот!.. Беспокоит попусту, черт его дери!.. Тоже наряд придумал, болван!.. Домой идем! Стройся!
Построились. Вздвоили ряды.
Была досада на пристава, но — откуда это? — бок о бок с нею такое странное любопытство к нему: что он теперь?
— Митя-я… Гоп-гоп! — зычно закричал в это время из глубины переулка Дерябин. — Гоп-го-оп!
Кашнев тронулся было идти с солдатами, но шагов через пять нерешительно остановился и солдатам недовольно вполголоса скомандовал: стой! А когда подходил пристав, сказал ему, покачав головою:
— Какой же ты, однако, удав!.. Какой удав!
И опять, как прежде, шли по улице Кашнев с Дерябиным и солдаты. Луна заходила, стало темнее, ближе к рассвету. Штыков сзади не было видно, — не блестели. Шаги тупо уходили прямо в землю.
— Вот… Человек себя жалеть не должен, — говорил медленно, точно сам с собою, Дерябин. — А раз только начал жалеть, — значит, шабаш, крышка! Не сейчас, так в скором времени ему крышка, аминь. Человек себя чует, — факт!.. Человек веселый, — да ему, куда ни шагай, везде — наше нижайшее, а заскучал, значит, рыбий крючок проглотил. Так?
— Ты к чему это? — спросил Кашнев, и так как ярким желтым извилистым пятном заколыхалось перед ним вдруг платье Розы, то он добавил: — У тебя что с ними, с Розой? Извини, что спросил.
Дерябин посмотрел на него, задержав шаг, чмыкнул и ответил спокойно:
— Э-э, есть о чем говорить!
И тут же, точно внезапно вспомнив вдруг, начал он рассказывать длинный еврейский анекдот. Потом, пока шли от дома Пильмейстер по улице, рассказал еще четыре анекдота еврейских, два армянских и один малороссийский.
Откуда-то издали это медленно воровато прокралось в ночь. Голос был молодой, высокий, покрывал собою гармонику, но проступала под ним и гармоника, как под тонким зеленым листом проступает на солнце схоронившийся с тылу жук. Ожила и осмыслилась ночь и собралась вся в кулачок к тому месту, где пели.
— Есть! — довольно и значительно сказал, остановившись, пристав. Отстегнул пуговицы у ворота тужурки. Поднял руку, — остановил солдат. И странно было, но Кашневу почему-то показалось это тоже каким-то желанным, как желанна бывает охотнику случайно налетевшая дичь.
И как раз еще о гусях пел высокий полумальчишеский голос:
И еще два голоса пристали к нему: один озорной, шалопайский, с подвываньем не в тон, другой добросовестный, старательный, только несмелый, грубый и сильный:
— Эх, не доносит, подлец! — вполголоса выругался пристав.
Впереди, на пути у тех, кто пел, стоял водопроводный бассейн. Шикнув и согнувшись в полупрозрачной ночи, протащил Дерябин за собою гуськом, как выводок, Кашнева и солдат к этому бассейну. Грязно здесь было, топко, как в болоте, конюшней пахло, и солдаты присели на корточки, подобрав шинели. Вместе с песней вспыхивал все ближе, ближе собачий лай.
Видно их стало: шли трое, гармонист в середине. О гусях пропели уж все до конца, но не хотелось, должно быть, расстаться с напетым мотивом. Тихо, чтобы разлиться потом вовсю, начал средний снова:
И лихо подхватили двое других, равняясь с бассейном:
— Держи их! — бросился наперерез пристав.
Кашнева точно подбросило за ним. Торопливо шлепая по грязи, вперебой, табуном отовсюду, как в атаку, кинулись солдаты… Певуны ахнули, отшатнулись, стали.
Пожалуй, незачем было Дерябину расстегивать верхние пуговицы тужурки: парни были квелый, хлипкий народ. Бил их пристав со всего размаха, — с правши и с левши. Двое упали сразу, третий, с гармоникой, еще держался, но со второго удара сбил с ног и его Дерябин. Куча сваленных парней барахталась в сыром песке. Чуть поднялся парень с гармоникой…
— Господин пристав! Это… за что же бьетесь?
— Мало тебе? Додать?
Пнул его сапогом в бок Дерябин, застонал парень.
— Будет вам, что вы! — взял пристава за руку Кашнев. — Зачем?
— Как? — озадачился пристав. — Мерзавцы, воры, — по ночам орать!..
— Да ведь новобранцы… как же воры? — ответил Кашнев.
— Мы и вовсе не новобранцы, — плачущим голосом вставил кто-то из кучи. — Так мы, ребята здешние.
— Значит, и воры! Еще лучше… Да здесь же все воры, скот!
— А вы нас ловили? Воры… — поднялся было парень с гармоникой.