Впрочем, должен сознаться, я далек от судебных кругов и не стал бы занимать внимание читателя книгой старейшей русской журналистки, если бы она ограничилась подробностями чисто судебного характера, биографиями, послужными списками и фотографиями судебных деятелей. Но она задевает мимоходом два дела уже не технически судебного, а общественного значения и один вопрос чисто литературной этики. И сделала она это в связи с моим именем. Таким образом, г-же Козлининой угодно было, вместе с злополучной российской адвокатурой, повлечь и меня за триумфальной колесницей любезной ее сердцу магистратуры. Мне эта роль не нравится, и я намерен в этой церемонии произвести маленький беспорядок.
Мое имя г-жа Козлинина упоминает в своей книге несколько раз. Начну с самого маловажного, но довольно характерного последнего упоминания. Речь идет об известном в свое время и до сих пор еще не забытом деле так называемых «павловских сектантов», разбиравшемся в 1902 году в городе Сумах. По отношению к защите даже г-жа Козлинина не находит в данном случае никаких поводов для упреков. Но она, к сожалению, очень мало касается роли магистратуры, которая, однако, должна бы привлечь внимание сколько-нибудь наблюдательного и добросовестного летописца. Вся печать отмечала в свое время, что заседание напоминало скорее средневековой застенок, чем обстановку современного суда с равенством сторон. Двери суда были закрыты так плотно, что даже родители подсудимых не получили доступа в залу. Вместо ближайших родственников подсудимые имели утешение видеть «командированных различными ведомствами» чиновников, в том числе жандармского полковника от департамента полиции и господина Скворцова по синодскому ведомству. Разумеется, никакие подробности не проникли в печать через плотно закупоренные щели этого суда, кроме одной замечательной черты: между концом судебного следствия, после того как суд удалился для постановления приговора, и самым объявлением вердикта прошло более двух суток… В то время как сотня несчастных подсудимых и несколько сот родственников трепетно ждали решения своей участи, судьи развлекались, насколько было возможно в глухом городе, и… чего-то ждали. Совершенно понятно, что в обществе возникло изумительное толкование этого странного явления, проникшее даже в печать. Говорили — и обстановка делала это вполне правдоподобным, — будто приговор независимого суда путешествовал в Петербург для сведения (?) министра юстиции г. Муравьева и его высокопревосходительства обер-прокурора святейшего синода Победоносцева. Это было бы, конечно, осуществлением замечательного циркуляра г. Муравьева, гласившего, что суд должен «согласовать свою деятельность с видами правительства». И г-жа Козлинина не сочла нужным отметить хотя бы то обстоятельство, что в этих замечательных для эволюции русского суда заседаниях председательствовал один из старейших членов магистратуры, седовласый «шестидесятник» А. А. Чернявский, а от министерства юстиции был командирован И. Г. Щегловитов, ныне министр юстиции.
Какое же, казалось бы, значение, при таких умолчаниях, имеют незначительные обстоятельства, связанные с моим именем? Но г-жа Козлинина считает нужным отметить, что защита по этому делу понесла обиду. Не от суда и его порядков, а от… писателя Короленка. Упомянув (на стр. 532) о том, что Л. Н. Толстой прислал подсудимым сектантам записочку, рекомендуя в качестве защитников гг. Тесленка, Маклакова и Муравьева, г-жа Козлинина считает нужным прибавить:
«А в это же время другой видный общественный деятель, В. Г. Короленко, тоже очень интересовавшийся этим делом, писал: „К сожалению, в процессе этом отсутствует коренная русская адвокатура, и защиту взяла на себя молодежь, какие-то (оба курсива мои) Тесленко, Маклаков и Муравьев“. Правда, впоследствии он изменил о них свое мнение (какое?) и оценил их по достоинству, но тогда этот отзыв ужасно их огорчил» (стр. 533).
Госпожа Козлинина не поясняет, что собственно в моем отзыве могло огорчить гг. Тесленка, Маклакова и Муравьева и в чем мне пришлось «впоследствии изменить свое мнение». Если речь шла о том, что одиннадцать лет назад не только гг. Маклакова и Муравьева, но и г. Тесленка я позволил себе причислить к «адвокатской молодежи», то, конечно, с тех пор мне пришлось отступиться от этого взгляда: теперь они, несомненно, люди среднего возраста; а еще лет через двадцать, если я до этого доживу, мне придется, наверное, изменить мнение еще более радикально. Но ведь по этому поводу можно питать горькие чувства разве против общей судьбы человеков, которая сменяет лишь постепенно цветущие ланиты юности старческими морщинами… И уж никак не против писателя, который молодых адвокатов называл в свое время адвокатской молодежью, а не ветеранами адвокатуры. Если же обида истекала из того, что я не причислял их к коренной русской адвокатуре и употребил местоимение какие-то, то это было бы еще менее основательно, так как в моей статье этих выражений совсем не было. Да, как это ни странно, но «старейшая русская журналистка» за свою долговременную практику не успела усвоить общепринятого в литературе обычая ставить в кавычки лишь подлинные чужие слова, а не собственную слишком вольную передачу. Прочтя это место в изложении г-жи Козлининой, я сразу почувствовал, что это не я, а г-жа Козлинина выражается подобным образом. Я обратился за разъяснением недоумения к редакции «Русских ведомостей», где (в № 33 за 1902 год) была напечатана единственная моя заметка о деле павловских сектантов, и редакция любезно сообщила мне следующую выписку:
«…Защитников одиннадцать человек, причем имена перворазрядных светил адвокатского мира отсутствуют. Нет ни г. Плевако, ни г. Карабчевского, которых газеты называли в предварительных сообщениях. Защита разбивается на три группы. Во-первых, представители молодой московской адвокатуры: гг. Муравьев, Маклаков, Тесленко. Затем несколько харьковских адвокатов…» И т. д. Больше имена гг. Маклакова, Муравьева и Тесленка не упоминаются вовсе, ни о какой коренной русской адвокатуре нет речи и ни к кому из участвующих в деле эпитет какие-то не прилагается ни разу.
Каким же образом, — позволю себе спросить у старейшей русской журналистки, — названные ею адвокаты могли обидеться на меня и в 1902 году за слова, которые она за меня выдумала одиннадцать лет спустя!
Слово «выдумала» может показаться резким. Я, конечно, не утверждаю, что г-жа Козлинина намеренно выдумывала это с какой-нибудь целью. Некрасивая цитата явилась, конечно, результатом простой неряшливости ее в обращении с чужими словами и кавычками. Но это-то и характерно для этих «мемуаров»: говоря об эпизоде, полном самого драматического значения в истории русского суда вообще и нравов магистратуры в частности, — она скользит мимо самого важного и значительного, останавливается на сущем пустяке и при этом беззаботно ставит в кавычки слова, которых никто не писал. Невольно возникает вопрос: если такова точность г-жи Козлининой даже тогда, когда она цитирует «по печатному», — чего ждать от ее «мемуаров» в тех случаях, когда она делает оценку явлений более сложных, пытается читать в сердцах и ставить кавычки к побуждениям и намерениям лиц, о которых пишет?
А именно это г-жа Козлинина считает возможным делать по отношению к защитникам и ко мне лично, касаясь нашей роли в мултанском деле.