Если это психологический фундамент для радикального успокоения умов в среде учащейся молодежи, то, нужно признаться, фундамент очень своеобразный и едва ли устойчивый.
В заключение этого бесхитростного очерка не могу отказать себе в удовольствии привести небольшой эпизод из недавнего прошлого, о котором мне приходилось уже упоминать в другом месте[243]. Было это во второй половине 80-х годов, то есть в «спокойное» царствование Александра III. Московское студенчество что-то пошумело, и сотни полторы молодых людей были препровождены в Бутырскую тюрьму. Туда же попало сколько-то петербургских студентов за преступное намерение отслужить панихиду по писателе Добролюбове. Таким образом в Бутырках составилось многочисленное и шумное общество, которому пришлось разрешить некоторые отступления от обычных тюремных порядков. Молодежи отвели отдельный коридор, двери камер не запирались, происходили общие чтения, и даже издавалась рукописная газетка.
Я имел случай видеть несколько номеров этого органа тюремной гласности, и мне запомнились некоторые пародии «правительственных известий», в которых непочтительная молодежь характеризовала тогдашние «реформы» и бессилие правительственного «творчества» в этой области. Так, под видом телеграммы из Петербурга сообщалось: «Министерство народного просвещения, считаясь с назревшими требованиями времени, проводит важную реформу в области среднего образования: отныне уроки греческого языка переносятся на место языка латинского и обратно: латинский язык будет преподаваться в часы, когда преподавался греческий».
Однако в одном из следующих номеров появилось вскоре новое официальное известие: оказалось, что смелая реформа, произведенная министерством народного просвещения, не дала желаемых результатов: и юношество, и общество, и даже педагогический персонал оказались неподготовленными к важной перемене, которая может оказаться благодетельной только при высшем уровне культуры. Ввиду этого признано за благо: уроки греческого языка вновь перенести на место латинского и обратно!
«Хотя, таким образом, — писали в передовой статье, комментировавшей важное известие, — все возвращено опять в первобытное дореформенное состояние, однако нельзя не видеть в этой кипучей деятельности нынешнего министерства признаков чуткости к запросам жизни. Кто, кроме самых крайних разрушителей, решится отрицать, что министерство, которое на расстоянии столь короткого времени провело две столь важные реформы, может быть обвиняемо в чем угодно, только не в косности и застое?»
Не могу поручиться за полную точность цитат. Боюсь даже, что «передовицу» я изложил несколько вольно. Но самые пародии известий привожу точно, так как они тогда же поразили меня своей непосредственной меткостью, как и неожиданное обобщение полтавского гимназиста. Прошло более двадцати лет… Мы видели много «реформ». Но не было ли это все переносом уроков греческого языка на место латинского в «либеральные» периоды и возвращение к прежнему порядку в периоды «здоровой реакции»? Ввели родительские комитеты. Упразднили экзамены. Теперь собираются упразднить родительские комитеты. Ввели экзамены… Да, при добром желании это можно считать двумя, нет, даже четырьмя реформами на расстоянии короткого времени…
Кипучая реформаторская деятельность!
Наконец, пришел г. Шварц, человек науки, бывший профессор. Реформаторское творчество его проявилось тотчас же… постановкой еще нескольких барьеров из того же старого, потрескавшегося от долгого употребления материала. Потребовать свидетельство о благонадежности для дополнительных экзаменов… Дополнительные экзамены по месту рождения… Не пущать евреев, не пущать семинаристов, прогнать вольнослушательниц! О почтенный Мымрецов! Претендовал ли он когда-нибудь на то, что его формула превратится в лозунг российского реформаторского творчества!
И, разумеется, г. Шварц еще не сказал нам последнего слова, хотя г. Дубровин и приветствовал его, как истинно-русского министра, который, наверное, введет успокоение… И уже говорят об отставке г. Шварца. Можно думать, что на место г. Шварца придет кто-нибудь еще «истиннейший» и еще руссейший. Он может называться Черновым или Вейссом. Дело не в фамилии, а в продолжении истинно-русских традиций. Придет этот Чернов или Вейсс, и г. Дубровин приветствует его как уже самого настоящего. А о г. Шварце, пожалуй, напишет, что он по ближайшем рассмотрении оказался инородцем и изменником и потому не довел успокоения до конца. При нем требовали одной «благонадежности» для всех дополнительных экзаменов, которых могло быть четыре или пять. Чернов или Вейсс бесстрашно пойдет далее и потребует свидетельства о благонадежности на каждый предмет отдельно: выдержал экзамен по латыни — беги стремглав в полицию и хлопочи о благонадежности для географии. Потом пойдет благонадежность немецкая, французская, арифметическая, геометрическая, физическая, химическая и т. д., и т. д. Перспектива таких реформ очень длинна — вплоть до требования благонадежности при переходе из приготовительного класса в первый. Вот только когда можно будет поручиться за полное успокоение в области российского просвещения. При таком порядке скорее все нынешнее учащееся поколение вырастет, переженится, перестреляется и перемрет, чем хотя один «неблагонадежный» юноша или таковая же девица получит официальное удостоверение в том, что он (или она) может удовлетворительно перевести цицероновское: Quousque tandem, Catilina?..
«Прежде всего — успокоение»!
1908
Из записок Павла Андреевича Тентетникова*
Старинный знакомый отца моего, Павел Иванович Чичиков, будучи, при первом визите, спрошен его превосходительством генералом Бетрищевым об имени и отчестве, с присущею ему скромностию ответил:
— Должно ли быть знаемо имя человека, не ознаменовавшего себя доблестями?
На что сей снисходительный генерал милостиво возразил:
— Однако же… все-таки…
После чего уже Чичиков назвал себя, и тако имя его стало известно избранному обществу.
Через кого? Через генерала!
Тот же коллежский советник Чичиков доложил оному же генералу Бетрищеву и об отце моем, неслужащем дворянине Андрее Ивановиче Тентетникове. При сем случае, желая извлечь отца моего из гнусной неизвестности, в коей он в то время погрязал, сей истинно благонамеренный человек намекнул его превосходительству, якобы он, отец мой, сочиняет в тиши сельского уединения историю российских генералов. Каковое занятие от его превосходительства удостоилось милостивой апробации. Генерал Бетрищев с своей стороны не замедлил сообщить о сем знатному сочинителю Николаю Васильевичу Гоголю, а сей последний о таковом роде занятий отца моего опубликовал в ведомостях. И сим образом скромное имя Тентетниковых, никакими доблестями не ознаменованное, стало знаемо всему свету.
Паки спрошу: через кого? И отвечу: через генерала.
В сих мною выше изложенных обстоятельствах благосклонный читатель усмотреть может те причины, коими отец мой побуждаем был с тех самых пор и даже до преклонного своего возраста непрестанно посвящать перо свое прославлению генеральских доблестей. «Пою богу моему дондеже есмь», — восклицал некогда вдохновенный псалмопевец. «Хотя, конечно, генеральское звание, при всех присвоенных оному преимуществах, не может, однако, приравниваемо быть к божественному, — так говаривал отец мой, — но потолику же и я, неслужащий дворянин, должен почитать себя прениже царственного псалмопевца. И тако — меньшему меньшее — пою и я генералам моим дондеже есмь, усматривая в том назначение моей скромной жизни. Не ознаменованная собственными доблестями, ниже отличиями по службе, — да озаряется доблестями российских генералов, преимущественно военных, однако же не обегая и штатских. Ибо иной хороший, хотя и штатский генерал стоит иного военного, который похуже». Сие занятие по наследственной от отца склонности продолжаю и я, сын его от законного брака с девицею Ульяной Бетрищевой, генеральскою дочерью…[244] В последнее время, однако, увидел я себя вынужденным приобщить к сей летописи также полковников и даже капитанов. Ибо случается ныне, что полковник или капитан, состоя в сих чинах, попадают, однако, в генералы-губернаторы. (Пример — ялтинский Думбадзе.) То как же его не почтить?
244
Восприемником был Павел Иванович Чичиков, оправданный по суду во внимание благонамеренности, в честь коего и я назван Павлом.