Старушка промолчала: очевидно, средство это показалось ей годным и находчивым.
Через минуту она спросила его: советовался ли он с кем-то насчет какого-то придуманного сновидения и что ему сказали?
Старичок отвечал, что советовался, и тотчас же понизил голос и добавил:
— Она меня отлично научила, как про шон говорить.
— А как?
— Шмотреть на него, как он шлушает, и ешли он вожмет шебе руку в бок, то тогда шейчаш перештать и больше не шкаживать. Ешли вжал руки в бок по-офицершки — жначит шердитша. А что ж ты мне анкор? Ведь я беш того не ушну.
Я закрыл голову подушкой и пролежал так минут двадцать. Стало душно. Я опять раскрыл голову и прислушался. Разговор не то продолжается, не то кончен, и старички даже, кажется, спят. Так и есть: слышны два сонные дыхания; одно как будто задорится вырабатывать «анкор», а другое пускает в ответ тоненькое «пли-пли».
— Encore![2]
— Пли-пли…
Травят кого-то или даже, может быть, казнят — расстреливают, что ли, кого-то во сне.
Будь наше место свято!
Я тихо встал с постели и поскорее завесил своим пледом дверь, из-за которой до слуха моего доползала эта затея.
Жадный тарантул и его ехидна, обнявшиеся на супружеском ложе, для меня исчезли.
III
Зато, чуть стихла эта сцена справа, совсем другая начала обнаруживаться за стеною слева.
Говорили две дамы; одна, младшая, называла старшую: Марья Мартыновна; а другая, старшая, звала эту: Аичка. (По купечеству в Москве «Аичка» делают в ласкательной форме из имени Раиса). Они говорили тихо и так мирно и обстоятельно, что я сразу мог понять даже, как они теперь размещены в своей комнате и как друг к другу относятся.
Старшая, то есть Марья Мартыновна, вкрадчивым, медовым голосом говорила младшей, Аичке:
— Вот мой ангел, я и рада, что вы у меня улеглись на покой в постельку. Эта комнатка своей чистотой здесь из всех выдающаяся, и постелька мякенькая. И вы понежьтесь, моя милочка. Вы должны хорошенько отдохнуть, иначе вам немыслимо. Вставать вам ни за чем не нужно. Я ваши глазурные очи при лампадочке прекрасно вижу, и что только вы подумаете — я сейчас замечу и все вам подам на постельку.
— Нет, я сама встану и лампад закрою, — отвечала Аичка молодым голосом с московской оттяжкой.
— Ан вот же и не встанете, — вот я лампад уж книжкой и загородила.
— Да уж вы известная — пожилая, да скорая.
— Да, я и не могу иначе: у меня ведь игла ходит в теле.
— Какая игла в теле?
— Самая тонкая, одиннадцатый нумер.
— Зачем же она вам в тело попала?
— По моей скорости: шила и в ладонь ее воткнула — она и ушла в тело. Лекаря ловили, да не поймали. Сказали: «Сама выйдет», а она уж тридцать лет во мне по всем местам ходит, а вон не выходит… Вот теперь вашим глазурным очам не больно, и я покойна и буду здесь же у ваших ножек сидеть и потихоньку вас гладить, а сама буду что-нибудь вам рассказывать.
— Нет, не надо меня гладить, я это не люблю! Садитесь в кресло и из кресла мне что-нибудь рассказывайте, — отвечала Аичка.
— А я непременно здесь хочу! Это мое самое любимое — услужить милой даме, в чем приятно, и у ее ножек посидеть и помечтать с ней о каких-нибудь разностях! Вспоминается, как еще, бывало, сами мы молоденькими девушками, до невестинья, всё так-то по ночам друг с другом шу-шу про все свои тайности по секрету шушукались, и так, бывало, расшалимся, что и заснем вместе, обнявшись.
— А по-моему, женщине с женщиной обнявшись ласкаться никакой и особенной радости нет, даже и мечтать не о чем.
— Ласки, мой ангел, сами и мечты привлекут, и которые дружные, те для того, уединясь, и мечтают. Разумеется, не со всякой такая дружба возможна, но если у которой есть настоящий друг, выдающийся, то «сколько счастья, сколько муки»!.. Это испытать и не позабыть!
— Ничего не понимаю.
— Удивляюсь! Но я понимаю: у меня в девушках был такой заковычный друг, Шура. Ах, какая была прелесть приятненькая, и зато уж мы любили друг друга! Мамаша, бывало, сердится и говорит: «Не расточайте вы, дурочки, попусту свои невинные нежности — мужьям ласки оставьте». А мы и замуж не хотели, да и что еще ждет замужем-то! Я только и свету видела, что до замужства, а уж как двум Пентефриям* в жертву досталась, так и не обрадовалась.
— Как же вы это двум достались? Это интересно.
— Одного закопала, а за другого вышла.
— Ах… так!.. Вы за одного после другого вышли!
— Да, а то как же?
— Вы сказали, что «двум досталась».
— А уж ты подумала, что я вместе была за двумя разом!
Марья Мартыновна рассмеялась дробным горошком и весело проговорила:
— Ах ты, шалуша, шалуша! Ты думала, что у меня один муж был праздничный, а другой для будни?
— Да ведь это ж тоже бывает.
— Бывает, мой друг, бывает. В нынешнем свете чего не бывает, но со мной не было.
— Иные ведь обманывают: женатый, да скроет про первую жену, и еще раз женится. Ему за это достанется, а второй женщине ничего.
— Да, если она отведет от себя, что не знала, то тогда ей особенно выдающегося наказания нет, но только все-таки в суде ее защитники-то процыганят, и прокурор о постыдных вещах расспрашивать будет.
— А какая беда, что спрашивают? через это женщина-то, когда о себе расскажет, так после еще всем интереснее делается; да и с тем же, с кем разведут, после опять жить можно.
— Да, но только уж придется жить все равно как невенчанные.
— Извините-с, настоящий развод пред престолом нынче не делают, в церкви венцов не снимают, а только и всего, что в суде прочитают.
— А все уж по отдельному виду надо прописываться.
— Это не важность!
— Да; по полицейским правилам это все равно, но прислуга меньше уважает.
— Платите больше, и отлично уважать будет.
— Всё — как при законе — так жить нельзя.
— А при капитале как хочешь жить можно, так это еще и лучше.
— Разумеется, при твоем капитале, как выдающемся, и ты молодая вдова, в двадцать четыре года, так тебе все пути не заказаны, делай что хочешь. И я тебе совет дам: не губи время и делай.
— Советуете?
— От всей моей души советую. Век молодой надо чем помянуть; тоже ведь за стариком-то ты пять лет промучилась — это не шутка.
— Не вспоминайте мне про него!
— Прости, милуша, прости! Я не знала, что ты про покойников вспоминать боишься.
— Я его не боюсь, а… мне противно вспомнить, как он храпел ночью.
— Да, уж, мужчина, который если храпит, — это немысли́мая гадость.
— Я, бывало, целые ночи не сплю, заверну голову одеялом и сижу в постели, да и плачу. А теперь если приснится, как он храпел, сразу весь сон и пропадет.
— Да, кто храпит, им и не стоит жениться; тем больше что это при твоей молодости и при капитале, да еще и при выдающейся красоте…
— Ну, вы мне про мою красоту много не льстите, — я ведь сама себя в зеркало видывала… Разумеется, я так себе — не урод, но аляповата.
— А чем же вы нехороши?
— Не о том, что нехороша, а я не люблю, если ко мне с лестью подъезжают. Это ведь не ко мне, а всё к капиталу.