Сцена великолепна — редко в истории случалось, чтобы сильные мира сего боролись за слово человека духа. Редко верховная власть духа имела такие безусловные преимущества перед земной. Но и здесь в сущности Эразма обнаруживается тайный дефект. Он не говорит домогающимся его благосклонности ясно, героически: «Я не желаю!» Ему не решиться открыто и отчетливо сказать слово «нет». В силу присущей ему внутренней независимости он не желает быть ни с одной партией. Но он одновременно и не хочет портить отношения ни с одной партией; и таким образом, его вообще-то правильное поведение выглядит весьма недостойно. Он не решается оказать открытое сопротивление всем этим могущественным людям, своим покровителям, поклонникам, всем, кто оказывает ему поддержку.
Нет, он не дает им ясного ответа, он выискивает всяческие отговорки, уклоняется, лавирует, тянет, вольтижирует — здесь следует осмотрительно выбирать самые точные слова, чтобы суметь передать искусство его поведения, — он обещает и воздерживается выполнять, пишет обязывающие слова, не связывая себя ими, льстит и притворствует, задержку ответа объясняет то болезнью, то усталостью, то некомпетентностью. Папе он с утрированной скромностью отвечает: как? Он, ничтожная личность, он, образование которого более чем скромное, должен взять на себя чудовищный труд — истребление ереси? Короля Англии обнадеживает из месяца в месяц, из года в год. Меланхтона и Цвингли успокаивает льстивыми письмами.
Однако за всей этой малосимпатичной возней таится решительная воля: «Если кто-либо считает Эразма скверным христианином, не желает ценить его, пусть думает о нем все, что ему угодно. Другим, чем я есть, я быть не могу. Если Христос оделил кого-нибудь большими духовными силами и если этот человек к тому же еще и более уверен в себе, чем я, пусть он и отдаст свои силы во славу Христа. В соответствии с моим темпераментом, с моим характером я предпочитаю идти более спокойной, более безопасной дорогой. Я не могу иначе, я ненавижу раздор, люблю мир и взаимопонимание, так как понял, насколько безнадежно решать иные человеческие вопросы. Я знаю, что неизмеримо легче поднять смуту, чем ее успокоить. И не во всех вопросах доверяя своему разуму, я предпочитаю встать в сторону от этих вопросов, уклониться от однозначного высказывания своего мнения по любому из них. Я хотел бы, чтобы все мы боролись за победу христианского дела и мирного Евангелия, но не оружием насилия, а лишь силой правды и разума, чтобы мы понимали друг друга и чтили и достоинство священнослужителей, и свободу народа, — то есть поступали так, как этого хотел наш Господь Иисус. Эразм в меру своих сил поддержит всех, кто будет стремиться к этому. Но никто, желающий втянуть меня в свару, не станет мне ни вождем, ни товарищем».
Решимость Эразма непреклонна: годы и годы император, короли, папы и реформаторы, Лютер, Меланхтон, Дюрер — весь огромный воинственный мир — будут ждать и ждать, и никому из них не удастся выжать из него слова согласия. Его губы вежливо улыбаются каждому, но для последнего решающего слова они упрямо сжаты.
* * *
Но есть один, не желающий ждать, горячий, нетерпеливый воин духа, непреклонно решивший разрубить этот гордиев узел: Ульрих фон Гуттен. Этот «рыцарь против смерти и черта», этот архангел Михаил немецкой Реформации, с верой и любовью смотрит на Эразма, словно на отца; сокровенной мечтой страстно преданного гуманизму юноши было «стать Алкивиадом этого Сократа»; всю свою жизнь он доверчиво передал в руки Эразма: «In summa[55], если боги защитят меня, а ты сохранишь меня для славы Германии, я буду отказываться от всего, лишь бы остаться с тобой». Эразм, со своей стороны, всегда очень чувствительный к знакам преклонения, сердечно поддерживает этого «неповторимого любимца муз». Он привязан к цветущему молодому человеку, бросившему в небо, словно железного жаворонка, великолепное ликующее «О saeculum, о litterae! Juvat vivere»[56], это блаженное, исполненное доверия «Какая радость жить!».
Эразм искренне надеется воспитать из юного странствующего студента большого ученого. Но очень скоро политика захватывает молодого Гуттена, спертый воздух библиотеки становится ему душен, груды книг гуманизма перестают удовлетворять его широкие запросы. Молодой рыцарь и сын рыцаря вновь надевает свои доспехи, он не желает более воевать только пером, он хочет поднять меч на папу и папство. И, увенчанный лаврами латинского поэта, он бросает этот чужой, выученный им язык затем, чтобы немецкими словами призвать Время к оружию за дело немецкого Евангелия: