Творческая личность, человек духа, Эразм свою задачу видит в том, чтобы быть человеком меры и середины, быть благожелательным, понимающим посредником между политиками, вождями и совратителями, между людьми, толкающими массы в пучину однобоких страстей. Он не примыкает ни к одному фронту, он один — всегда против общего врага любой свободной мысли, против любого фанатизма; он не имеет права быть в стороне от партий, так как художник призван сострадать всему человеческому, нет, он должен быть над ними, au-desus de la medled[7], бороться против одной крайности и против другой, против пагубной, бессмысленной ненависти, одинаковой для каждой стороны.
Современники Эразма и те, кто наследовал его труды, очень неправильно нарекли трусостью это его поведение, это его нежелание примкнуть к тому или другому лагерю и Колеблющегося Ясновидящего высмеивали, как индифферентного, непостоянного человека. Действительно, Эразм не вышел, подобно Винкельриду[8], с открытой грудью против мира, бесстрашно-героическое не было в его характере. Осторожный, стоял он в стороне и с готовностью, словно тростник, колебался вправо и влево, но только затем, чтобы не сломаться и вновь выпрямиться. Свое кредо, свое nulli concede он не поднимал высоко, не нес гордо перед собой, словно дароносицу, нет, он прятал его под плащом, как вор прячет свой фонарь.
Иногда, во времена наиболее диких взрывов массового безумия, он укрывался в темных углах, брел окольными, тайными тропами, однако, и это самое главное, — свои сокровища, свою веру в человека он сохранил невредимыми, он вынес их из ужасного урагана ненависти своего времени. И поэтому Спиноза, Лессинг, Вольтер и все последующие европейцы-мыслители смогли зажечь свои светильники. Эразм, единственный в своем поколении интеллектуал, остался верен всему человечеству, как единому сообществу. Умер он одиноким, в стороне от поля боя, не принадлежа ни одной из воюющих армий, ненавидимый ими обеими. Одиноким, но — и это решающее — независимым и свободным.
Но История несправедлива к побежденным, она очень не любит людей меры, посредников, умиротворяющих, людей человечности. Ее любимцы — люди страстей, люди исключительные, безумные авантюристы духа и действия, поэтому она едва ли не с презрением прошла мимо этого миролюбивого поборника гуманизма. На исполинской картине Реформации место Эразма где-то на заднем плане. Драматически следуют своей судьбе люди, одержимые верой и гениальностью: Гус задыхается в пламени констанцского костра, Савонарола — на костре Флоренции, Сервет брошен в огонь фанатиком Кальвином. У каждого свой трагический час: Томаса Мюнце-ра рвут раскаленными клещами, Джон Нокс прикован к галере, Лютер, упершись широко расставленными ногами в немецкую землю, гремит королю и всей стране свое: «Я не могу иначе!», Томас Мор и Джон Фишер кладут свои головы на плаху палача, Ульриха Цвингли убивают бердышом в битве при Каппеле — незабываемые имена, мужественные в своей яростной вере, восторженные в своих страданиях, великие в своей судьбе. Но за ними вдали, однако, пылает губительный огонь религиозного безумия, замки, разграбленные крестьянской войной, люди богохульно присягают Христу, которого каждый фанатик понимает по-своему, разрушенные города, крестьянские усадьбы, опустошенные тридцатилетней, столетней войнами, эти апокалиптические ландшафты, они вопиют к небу о земном безрассудстве, о нежелании идти на уступки.
И в этой братоубийственной смуте, за великими полководцами церковных войн, в стороне от них отчетливо видится тонкое, подернутое печалью лицо Эразма. Он не стоит у столба для пыток, в руке у него нет меча, пламенные страсти не искажают его лицо. Но глаза его сияют голубым светом — они так прекрасно переданы Гольбейном, — и он смотрит сквозь этот хаос человеческих страстей в наше не менее страшное время. Некая спокойная отрешенность лежит на его челе, — ах, ему хорошо известна эта вечная стультиция мира, — но легкая, едва заметная улыбка уверенности играет на его губах. Он знает, умудренный опытом человек: смысл всех страстей в том, что когда-то они устают. Такова судьба любого фанатизма — он всегда переигрывает себя. Разум же, вечный, терпеливый разум, может ждать и оставаться верным себе до конца. Иногда, когда другие в упоении безумствуют, ему следует молчать. Но его время придет, обязательно придет вновь.