Выбрать главу

— Ну-ка ещё! — просил Четыхер, разглядывая из-под мохнатых рыжих бровей серебристое сияние Млечного Пути, радостное горение звёзд, медленный ход медного круга луны или тихий бег облаков; смотрел Четыхер, слушал и, двигая плечом, незаметно крестился.

Тяжко спали изжёванные и обкусанные нищетою, оборванные диким озорством тёмные избушки слободы, тесно окружая усадьбу Воеводиных, — точно куча мелкого мусора большую изломанную игрушку. Сима плотно прижимался к дереву ворот и не уставая читал. Но иногда поспешные, милостивые и тёпленькие ласки его возлюбленной поднимали в груди юноши тошное ощущение обиды, он вспоминал торопливые слова женщины, деловые движения её тела и с унылою горечью думал:

«Хоть бы раз один дала мне полюбоваться собой! Другие-то…»

Читать ему не хотелось, голос звучал вяло, сердце не входило в слова.

— Ну, ладно, спасибо! — говорил Четыхер и совал в руку три копейки или пятак.

— Не надо же! — говорил Сима, отдёргивая руку.

— Ну-ка, а ты — бери! Я ведь — один. Мне хватит!

Боясь обидеть Четыхера — Сима брал монету и шёл в поле.

Вечерами на закате и по ночам он любил сидеть на холме около большой дороги. Сидел, обняв колена длинными руками, и, немотствуя, чутко слушал, как мимо него спокойно и неустанно течёт широкая певучая волна жизни: стрекочут хлопотливые кузнечики, суетятся, бегают мыши-полёвки, птицы летят ко гнёздам, ходят тени между холмов, шепчут травы, сладко пахнет одонцем, мелиссой и бодягой, а в зеленовато-голубом небе разгораются звёзды.

В такую лунную ночь пред ним незаметно явился Тиунов и спросил, постукивая палочкой по сапогу:

— Что — стишки выдумываешь?

— Да, — сказал Сима, смущённый.

Крутя головой, Тиунов обвёл его взглядом и ласково одобрил:

— Так! Ну, сочиняй, бог тебе в помощь!

И пошёл тихонько прочь. Он показался Симе добрым и нужным сегодня — юноша встал и поплёлся за ним.

Кривой обернулся, подождал и вновь окинул Симу взглядом.

— Как же это ты сочиняешь, интересно мне?

Юноша обрадовался, охотно и легко он стал говорить.

— Сначала — я думаю. Я даже всегда думаю, Яков Захарович. От этого, надо быть, испортилось у меня сердце — стеснение в нём и тоска. А иной раз — забьётся оно, как птица, и вдруг — остановится.

— Так! — сказал кривой, усердно тыкая палочкой в голову своей тени, косо лежавшей у ног его. — А о чём же, малый, ты думаешь?

— Обо всём, Яков Захарович! — виновато сказал юноша. — Кто встретится или вспомнишь кого — человека ли, собаку ли… Птицы тоже…

— Так, так!

Тиунов почесал переносицу и тихонько двинулся вперёд. Сима шёл рядом, рассказывая.

— Кроме птиц — все толкутся на одном месте. Идёт человек, наклоня голову, смотрит в землю, думает о чём-то… Волки зимой воют — тоже и холодно и голодно им! И, поди-ка, всякому страшно — всё только одни волки вокруг него! Когда они воют, я словно пьяный делаюсь — терпенья нет слышать!

Луна светила сзади них, тени ползли впереди: одна — покороче, другая — длиннее, обе узкие. Одна — острая, двигалась вперёд ровными толчками, другая — то покрывала её, то откидывалась в сторону, и снова обе сливались в бесформенное тёмное пятно, судорожно скользившее по земле.

Спотыкаясь, Сима объявил:

— У меня даже стишок сочинён про волков! — приостановился и начал читать:

Ходят волки по полям да по лесам, Воют, морды поднимая к небесам. Я волкам — тоской моей, Точно братьям, — кровно сроден, И не нужен, не угоден Никому среди людей! Тяжело на свете жить! И живу я тихомолком. И боюся — серым волком — Громко жалобу завыть!

Тиунов взмахнул палочкой, поглядел в небо, в даль и себе под ноги.

— А весёлое — не склонен сочинять? — спросил он, вздыхая.

Сима, тоже оглянувшись, ответил виновато:

— Про податного Жукова сочинил, да плохо вышло. Артюшка поёт:

Как живут у нас в Заречье Худы души человечьи…

Это я же составил! А то ещё про город…

— Что — про город?

— А вот! — юноша снял с головы старенький картуз, зачем-то распялил его перед лицом и начал тихонько:

Эх, попел бы я весёлых песен! Да кому их в нашем месте нужно? Город для веселья — глух и тесен, Все живут в нём злобно и недужно. В городе у нас — как на погосте — Для всего готовая могила. Братцы мои! Злую склоку бросьте, Чтобы жить на свете легче было!

Замолчал.

— Всё?

Кривой нацелился глазом в лицо юноши и, усмехаясь, спросил:

— Какое же тут веселье? Дурачок!

Помолчав, он повторил:

— Эхе-хе, дурачок!

Юношу не обидело грустное и ласковое восклицание, он даже улыбался, говоря:

— Ведь я не сказал, Яков Захарович, что это — весёлое.

— Не сказал разве?

— Не-ет!

— Так! Ну, ладно!

Слева от них, в тёмном ельнике болота, гулко крикнул пугач — тишина всколыхнулась и снова застыла, как масло. Далеко впереди середь поля вспыхнул тихий огонь и стал быстро разгораться, вздрагивая и краснея.

— Вон, — сказал кривой, — видать, мужики из Балымер в ночном светец разложили. Свежевата ночка-то!

— Стихами, Яков Захарович, мне легче думать, а простые слова труднее складываются у меня. Мне всё хочется, чтобы стихи-то как молитвы были, а как это надо делать — не знаю! Ежели длинный стих, то будто молитвеннее выходит — а так ли? Вот ещё стихи, про город тоже:

Снова тучи серые мчатся над болотами. Разлилася в городе тишина глубокая. Люди спят, измучены тяжкими заботами, И висит над сонными небо одноокое…

— Какое небо-то? — удивлённо спросил Тиунов.

— Одноокое, — смущённо ответил Сима и отодвинулся от спутника, виноватым голосом объясняя: — Оно ведь всегда одноглазое: днём солнце, а ночью — луна только.

— Кривое, стало быть, как я? — сказал Тиунов, посмеиваясь. — Это ничего, ловко! Только — звёзды забыты тобой.

— При полной-то луне — какие звёзды?

— М-м… верно, маловато их! Да! Потом вот тучи, говоришь, и — луна?

— Это бывает! Бегут тучи, а между них — луна, и всё небо — вздрагивает, будто ломается…

Тиунов замолчал, а Сима тихонько прибавил:

— Я назвал небо-то однооким — забыл про вас, ей-богу!

— Ничего! — сказал кривой.

— Дальше у меня так идут стихи:

В небе тучи гонятся за слепой луной, Полем тихо крадётся чья-то тень за мной…

— Все ты да ты! — вдруг заговорил Тиунов. — Ты, да я, да сватья, — только и знатья! Да голодное житьё, да смерть!

Юноше очень хотелось рассказывать Тиунову свои стихи, но кривой, видимо, не хотел слушать: помахивая палочкой, он тихонько шагал и говорил:

— Всё это, конечно, действует в жизни — и бедность есть, и смерть, а людей однако не одолевает! И дедушка мой голодал, и отец голодал, а и сам я не больно сытно живу. И они — померли, и я помру — верно!

Вспоминая свои стихи, Сима не ответил.

— Ну, помру, и — ни синь пороха после меня не останется! — убедительно говорил Тиунов. — Злодей помрёт — люди скажут: ах, какой злодей был! Добрый помрёт — добром помянут. Бывает — и собаку дохлую жалко людям. Кошек тоже часто вспоминают: хорош, дескать, зверь был, умный или там — ласковый, мышей ловко хватал. А помрут Яков Тиунов, Семён Девушкин — и никто ничего не скажет! Были мы али нет — это всем всё равно. Вот ты бы о чём подумал, малый, об этом вот! Да! Поду-май! Дело — важное! Ты — человечек одинокий, а одинокие-то люди и есть самые лучшие, верные слуги миру.