Выбрать главу

— Али спишь? — удивлённо и тихонько спросил он.

Не ответила.

— Ну-ка! — сказал Четыхер, пошевелив плечом.

Она, сладко чмокнув губами, спокойно и глубоко вздохнула. Человек посмотрел в лицо девушки, осыпанное рыжими прядями растрёпанных волос, — рот Паши был удивлённо полуоткрыт, на щеках блестели ещё не засохшие слёзы, руки бессильно повисли вдоль тела.

Четыхер усмехнулся и, качая головою, проворчал:

— Эка дура! Вот дурёха-то!

И крепкий её сон и детская беспомощность тела вызвали у него доброе удивление. Поглядывая на неё сбоку и успешно побеждая непроизвольные движения своих длинных рук, он долго, почти до света, смирненько сидел около неё, слушая, как в доме ревели и визжали пьяные люди, а когда в городе, на колокольне собора, пробило четыре часа, разбудил её, говоря:

— Ну-ка, иди ко мне в сторожку! Эй, иди-ка! А то сейчас полезут эти все…

— Как это я заснула? — удивлённо оглядываясь, спрашивала Паша.

— А так — закрыла глаза да и спишь.

— Ах ты, господи…

— Ну, иди, знай…

Отворил калитку перед ней и, проводив глазами белую фигуру её до поры, пока она не скрылась в его комнатенке, рядом с кухней, привратник громко хлопнул створом и, широко расставив ноги, долго смотрел в землю, покачивая головой.

Эта ночь ничего не изменила в отношениях Паши и Четыхера. Но скоро девушку опять побили.

Однажды, после сильного кутежа, Лодка проснулась в полдень полубольная и злая: мучила изжога, сухую кожу точно ржавчина ела, и глазам было больно. Спустив ноги на пол, она постучала пяткой в половицу; подождав, постучала ещё сильнее, а затем начала колотить по полу ногами яростно, и глаза у неё зловеще потемнели.

Когда явилась Паша, она швырнула башмаком в голову ей, дико ругаясь, изорвала на ней кофту и столкнула девушку с лестницы.

Снова Паша плакала, и снова явился Четыхер — видимо, только что проснувшийся, растрёпанный и суровый.

— Ну чего? — спросил он.

— Глафира меня…

— За что?

— Да разве я знаю, господи…

— Господи! — передразнил он густой голос девушки и тоном хозяина приказал: — Иди, умой рожу-то!

Шмыгая носом, она пошла в дом, а Четыхер, вытянув руку вперёд и тыкая пальцем вслед Паше, сумрачно объявил:

— Я вам покажу — драться!

Сильным ударом ноги отшвырнул далеко прочь какой-то черепок и решительно пошёл в кухню, где шумно спорили Фелицата с кухаркой. Открыв дверь, он заполнил её своим квадратным телом и, прерывая речь хозяйки, сказал:

— Вот что — Пелагею вы зря бьёте…

— Ты что, Кузьма? — усталым голосом спросила хозяйка, не поняв его слов.

— Я говорю — пошто Пелагею бьёте? — повторил Четыхер, схватившись руками за косяки.

И дородная Матрёна Пушкарева и сама Фелицата Назаровна Воеводина удивлённо вытаращили глаза: почти три года человек смирно сидел у ворот, всегда молчаливый, всем послушный, ни во что не вмешиваясь, но вот — пришёл и, как имеющий власть, учит хозяйку.

— Бить нельзя. Она — как ребёнок. Глупая она.

Фелицата Назаровна негромко и рассыпчато засмеялась, вскинула голову и подошла к нему. Сегодня её волосы были причёсаны вверх короной, увеличивая рост хозяйки; широкий красный капот, браслеты и кольца на руках, лязг связки ключей у пояса, мелкие, оскаленные зубы и насмешливо прищуренные глаза — всё это принудило дворника опустить и руки и голову.

— Ты кто здесь? — ехидно спросила Фелицата.

Он, открыв рот, промычал что-то несвязное.

— Пошёл вон! — приказала хозяйка, взмахнув рукой.

Четыхер тяжело повернулся, пошёл и слышал, как она сказала:

— Ишь ты, батюшка! Не выспался, видно!

Остановясь на крыльце, он схватил рукою перила лестницы, покачал их — дерево дряхло заскрипело. А в кухне умильно скрипел рабий голос Матрены:

— Ка-ак он выкатился, а ба-атюшки!

— У меня просто!

— Ну, уж и храбрая вы, ах!

— Я, матушка моя, дворянка.

— Уж и правда, что генеральша!

— Дворяне никого не боятся! Мне стоит сказать одно слово Немцеву — так этот леший нивесть где будет! Там в городе разные шёпоты шепчут о всяких пустяках, видно, и сюда ветер что-то доносит. Вот он и осмелел. Ну — меня, голубчик, не испугаешь — нет!

Четыхер оглянулся, замычал, точно больной бык, и пошёл по двору, кривыми ногами загребая бурьян, гнилые куски дерева, обломки кирпичей — точно пахал засоренную, сброшенную землю.

А Лодка умылась, не одеваясь, выпила чашку крепкого чая и снова легла, чувствуя сверлящие уколы где-то в груди: как будто к сердцу её присосалась большая чёрная пиявка, пьёт кровь, растёт и, затрудняя дыхание, поднимается к горлу.

Перед нею неподвижно стояли сцены из прожитой, утомительной ночи: вот пьяный Жуков, с дряблым, прыщеватым телом — хочет плясать, грузно, как мешок муки, падает навзничь и, простирая руки, испуганно хрипит:

— Поднимите меня! Скорей!

Раздражительный Немцев прыгает русскую перед Фелицатой, стукая по полу костлявыми пятками, и визгливо повторяет:

— Эх-ну! Последние деньки наши! Разделывай, дворянка!

Доктор, позеленевший от множества выпитого им вина, всё дразнил Розку, доводя её до злых слёз, и шутил какие-то страшные шутки. А телеграфист Коля почему-то расплакался, стучал кулаками по столу и орал:

— Мертвецы, мертвецы вы!

Его обливали водой, тёрли за ушами спиртом, потом он уснул, положив голову на колени Фелицаты. И даже Ванька Хряпов, всегда весёлый и добродушный, был пасмурен и всё что-то шептал на ухо Серафиме Пушкаревой, а она, слушая его, тихонько отирала слёзы и несколько раз поцеловала Ивана в лоб особенным поцелуем, смешным и печальным.

Веселились необычно, без расчёта: швыряли деньгами так, словно все вдруг разбогатели; привезли дорогого вина, держались с девицами более грубо, чем всегда, и все говорили друг другу что-то нехорошее и непонятное.

Тяжело было с ними и боязно. Хозяйка шёпотом предупредила Лодку и Розку:

— Поменьше пейте сами-то! Гости сегодня не хороши в себе!

Дверь тихо отворилась. Лодка приподняла голову — в комнату, ласково улыбаясь, смотрело бледное лицо Симы.

— Не спишь?

Лодка недовольно приоткрыла глаза, тихо ответив:

— Нездоровится мне.

Он осторожно, на пальцах ног, подошёл к ней, склонился, заглядывая в глаза.

— Можно мне посидеть у тебя?

И когда она утвердительно кивнула головой, Сима тихо примостился на краю кровати, положил белую руку Лодки на колено себе и стал любовно гладить ладонью своею горячую пушистую кожу от локтя до кисти.

— Вчера, сидя на большой дороге, ещё стихи сочинил, — сказать?

— Про богородицу? — сквозь зубы спросила Лодка.

— Нет, так — про жизнь. Сказать?

— Ну, скажи, — вздохнув, разрешила женщина.

Господи — помилуй! Мы — твои рабы!

— начал Сима шёпотом.

Лодка поучительно заметила:

— Всё ты — про одно и то же! Это не больно трудно всегда про одно говорить.

Сима усмехнулся и, покорно опустив голову, замолчал.

— Ну? — закрыв глаза, спросила Лодка.

Он снова забормотал скороговоркой чуть слышно:

Господи — помилуй! Мы — твои рабы! Где же взять нам силы Против злой судьбы И нужды проклятой? В чём мы виноваты? Мы тебе — покорны, Мы с тобой — не спорим, Ты же смертью чёрной И тяжёлым горем Каждый день и час Убиваешь нас!

— Что ты всё жалуешься? — перебила его Лодка, неприязненно хмурясь. — Ты бы лучше мне сочинил хоть какие-нибудь любовные стишки, а то — господи да господи! Что ты — дьячок, что ли? Любишь, а стишков не догадаешься сочинить!