Мари Каппель затворила в своем сердце это новое горе.
С присущей ей ясностью она сама чрезвычайно понятно объясняет свое положение.
«Замужество моей матери приближалось, — говорит она, — и ни для кого уже не было тайной, но говорили о нем шепотом; эта тема разговора всегда вызывала общую неловкость, и, когда о нем заходила речь, дедушка подзывал нас с сестрой к своему креслу, опускал руки на наши головы, теребил нам волосы, и казалось, что его нежные ласки становились преградой для слов, которые могли нас опечалить. Все вокруг осуждали предстоящий брак, а я при виде этой новой и открытой любви матери чувствовала себя уязвленной до самой сокровенной глубины сердца; страдая от этого общего немого укора, который удручал ее, я старалась изобразить на лице радость и спокойствие и выказывала г-ну де Коэорну горячую симпатию, но затем мучилась от угрызений совести, просила прощения у моего бедного и любимого отца, и эта нескончаемая борьба сделалась для меня невыносимой пыткой.
День свадьбы был печален; мы должны были присутствовать на свадебной церемонии, причем во время нее ни одна слезинка из нашего сердца не вправе была увлажнить наши ресницы, и нам пришлось снять траур в тот самый день, когда мы окончательно осиротели; нам пришлось улыбаться при виде освящения этого забвения, улыбаться, отрекаясь от части сердца нашей матери ради того, чтобы там стал царить посторонний. Господин де Коэорн был протестантом; венчание состоялось в нашей гостиной, рабочий столик сделался алтарем, какой-то господин в черном холодно произнес заученную проповедь, а затем очень коротко благословил новобрачных. Стоит ли признаться? Я была рада, что церемония венчания выглядела столь жалкой, что милая моему сердцу церковь в Виллер-Элоне не была украшена, что алтарные свечи не горели, а в кадильнице не курился ладан; я была рада, что с главного распятия, ангелов, Богоматери и дарохранительницы не сняли их будничных покровов, чтобы освятить это забвение моего отца.
Оставшись одна у себя в комнате, я достала портрет моего дорогого отца, покрыла его поцелуями и пообещала покойному любить его на небесах не меньше, чем на земле. С того дня я ни разу не произнесла этого святого имени в присутствии матери; я схоронила мое сокровище в самых потаенных глубинах своих мыслей, и имя это слетало с моих губ только при встрече с товарищами по оружию моего возлюбленного отца или его солдатами, с которыми мы обменивались воспоминаниями и горестями».[13]
Я уже говорил, что Мари Каппель, будь у нее хороший наставник, могла бы стать замечательным писателем, писателем с даром экспрессии. Мне кажется, что три приведенных мною отрывка бесспорно доказывают это утверждение.
Господин де Коэорн владел небольшим замком, который, возможно, был живописнее, чем Виллер-Элон, но для Мари Каппель он не стал вторым Виллер-Элоном. Виллер-Элон хранил все ее воспоминания: там умерла ее бабушка, там появилась на свет она сама, там она жила под защитой двух крыл, одно из которых сломалось, а другое сложилось само собой; несчастная сирота не променяла бы Виллер-Элон и на Версаль. Но ей пришлось покинуть Виллер-Элон и отправиться в Иттенвиллер.
Однако Виллер-Элон оставался подлинным семейным гнездом, и г-жа Каппель, забеременев, решила приехать туда рожать.
Какой радостью явилось для Мари Каппель их возвращение! Как знать, не стала ли эта радость противовесом той боли, какую причинило ей рождение новой сестры? Мари Каппель ни слова не говорит о своих тогдашних страданиях, но вполне очевидно, что это живое свидетельство неверности матери первому мужу должно было пробудить в ее сердце, исполненном благоговейной любви к отцу, жестокую ревность; тем не менее, вновь оказавшись в объятиях деда, под сенью все тех же чудесных деревьев, где она будет читать «Историю Карла XII» и «Историю флибустьеров», Мари обретает свою прежнюю веселость и, с непринужденностью и веселостью г-жи де Жирарден в ее лучшие годы, набрасывает портреты некоторых из своих соседей, то есть обитателей или владельцев замков, расположенных вблизи Виллер-Элона.
«Несколько глубже в лесу, — говорит она, — находится Монгобер, принадлежавший вначале генералу Леклеру, затем княгине Экмюлъской и, наконец, г-же де Камбасерес, чье очаровательное личико обнаруживает ее родство с семейством Боргезе; Вальсери, очаровательное поместье одного старого друга моего деда; Сен-Реми, владение г-на Девиолена, хранителя лесов и отца семейства, включающего целый букет очаровательных дочерей и одного сына; и, наконец, Корси, своеобразный небольшой замок, обладающий конструкцией столь же причудливой, что и рассудок его хозяйки, г-жи де Монбретон, дочери мукомола из Бове, жены некоего г-на Марке, чей отец был… по слухам, лакеем, но я предпочту из вежливости написать: управляющим у какого-то знатного вельможи. Во время Террора она была заключена в тюрьму и, обосновывая этим преследованием благородство своего происхождения, пожелала быть не только несчастной жертвой, но и благородной. Дабы украсить имя Монбретон, то ли позаимствованное, то ли отысканное неизвестно где, во времена Империи она купила за немалые деньги, посыпанные отцовской мукой, титул графини, а позднее добыла для мужа должность главного конюшего княгини Боргезе. После возвращения Бурбонов она затесалась в ряды роялистов, сделалась большой барыней, окружила себя родовитыми приживалками и комнатными собачками с длинной родословной и рассорилась с моим дедом, поскольку ей претили его разночинное происхождение и либеральные воззрения. Во время революции 1830 года она бежала из Парижа и, под влиянием всесильного страха вспомнив о своем старом друге Колларе, возвратилась сюда под его защиту. Я много чего слышала о графине: она заставляла бледнеть даже самых раскрепощенных из ее биографов.