— Скажите пожалуйста! стало быть, она сильно свирепствовала в ваших местах?
— И преимущественно в моем именье-с… Вы представить себе не можете, до какой степени легко умирал народ! Зато земля у меня отличнейшая, Порфирий Петрович, и урожай поистине необыкновенный! Зерно, можно сказать, почти никакой обработки не требует: бросят его просто на землю, а оно уж и даст урожай!
— Это приятно: но ведь там у вас сторона, по преимуществу, лесная, так и доход, я полагаю, главнейшим образом от этой статьи поступать должен?
— Как же-с; у меня тысячу десятин отличнейшего леса, и смело могу сказать, что ни одного дурного бревна не найдете: все один к одному!
— Это очень приятно; ну, так стало быть…
— Порфирий Петрович! — сказал Вологжанин, внезапно вставая, — я осмеливаюсь просить вас сделать счастие всей моей жизни! покуда я не был уверен в себе, покуда не получил известия о месте, я не смел…
— Что ж, нам очень приятно, — отвечал Порфирий Петрович, вставая в свою очередь и сжимая руку Ивана Павлыча, — сколько я мог заключить…
Порфирий Петрович направился к двери, вероятно, с целию кликнуть Софью Григорьевну, но внезапно остановился, как будто припомнив нечто. Он воротился на прежнее место и несколько времени молча переминался с ноги на ногу.
— Вам, конечно, известен капитан Махоркин? — спросил он наконец.
Вологжанин кивнул головой в знак согласия.
— Этот ужасный человек, — продолжал Порфирий Петрович, — причиною многих зол в моем семействе. То есть вы не подумайте, чтобы дочь моя… нет! в этом отношении я совершенно счастлив и убежден, что она и до сих пор в том же виде, в каком вышла из рук творца… но он смутил мое семейное счастие! верите ли, что я ни одной ночи не могу уснуть спокойно, с тех пор как узнал его. Странно сказать, а между тем это действительная правда, что он каждую ночь шатается под окнами моего дома и распевает песни, по-видимому неблагопристойного содержания!
— Это, мне кажется, от того происходит, Порфирий Петрович, что вы снисходительно обращаетесь с ним! — заметил Вологжанин, — на вашем месте я просто велел бы вашим людям поймать его ночью и… поступить с ним, как с человеком неблагонамеренным.
— Но вы, стало быть, не имеете никакого понятия о сверхъестественной его силе? Притом же он ходит всегда с железною палкой в руках, и нет повода думать, чтобы при нем не было даже огнестрельного оружия… нет, вы еще не знаете, что это за ужасный человек!
— Но если, с одной стороны, действия Махоркина так настоятельны, а с другой, нет средств ввести его в пределы законности, то я, право, не могу придумать… это ужасно прискорбно, Порфирий Петрович!
— Одно только средство я могу предложить, но теперь я не решусь без вашего согласия… Средство это заключается в том, чтобы дочь моя сама… да, сама усовестила его и высказала ему несообразность его поведения…
— Но, согласитесь сами, Порфирий Петрович, если взять, с одной стороны, необузданность Махоркина, с другой, невинность Феоктисты Порфирьевны…
— Дурных последствий не будет! я с Софьей Григорьевной будем стоять за дверьми…
— Если так, то конечно… Но ежели он не внемлет?
Порфирий Петрович стал в тупик. Что, в самом деле, ежели он не внемлет? Воображению его представлялись картины горестного свойства, между которыми самая утешительная изображала Махоркина, пожирающего Тисочку одним глотком.
— Однако ж попробуем, — сказал Вологжаиин.
Порфирий Петрович вздохнул свободнее. Он был в таком безнадежном положении, что малейшее поощрение постороннего лица уже представлялось ему как признак несомненного избавления от ниспосланной ему напасти.
— Стало быть… по рукам! — сказал он, повеселев.
Затем оба вошли в гостиную, где ожидала их Софья Григорьевна все в том же положении, в каком они оставили ее перед уходом в кабинет.
— Иван Павлыч сделал нам честь, — сказал Порфирий Петрович, подводя Вологжанина за руку.
— Очень приятно, — отвечала Софья Григорьевна. — Тисочка! ты можешь войти, душечка.
Иван Павлыч, как и следовало, поцеловал руку у будущей maman. В это время Тисочка, по обыкновению, кубариком подкатилась к родителям.
— Иван Павлыч делает тебе честь, — сказала ей Софья Григорьевна, любезно улыбаясь.
— Очень приятно, — отвечала, приседая, Тисочка, нисколько не изменившись в лице и не шевельнув ни одним мускулом.
Иван Павлыч поцеловал руку и у нее.
— Ну, стало быть, можно вас поздравить… очень приятно! — произнес Порфирий Петрович, — поздравляю!
Последовали взаимные поздравления и лобызания, после чего начался совершенно родственный и интимный разговор.
— Надо, Порфирий Петрович, представить Ивана Павлыча папеньке Григорию Семенычу, — сказала Софья Григорьевна, — и познакомить с дяденькой Семеном Семенычем и сестрицей Людмилой Григорьевной.
— Это необходимо, — отвечал Порфирий Петрович, — милости просим завтра вечерком вместе с нами.
Иван Павлыч сел подле невесты на диване, Порфирий Петрович расположился на кресле подле Ивана Павлыча, а Софья Григорьевна на диване же по другую сторону Тисочки. Таким образом, они представили из себя прелестнейшую семейную картину в фламандском вкусе. Иван Павлыч, по-видимому, очень желал сказать невесте что-нибудь приятное, но не находил слов, и потому ограничился лишь пристальным и маслянистым взглядом, в котором окунул всю маленькую особу Тисочки. Софья Григорьевна не могла достаточно налюбоваться на милую парочку и выражала свою душевную радость лишь движением губ и ноздрей. Порфирий Петрович, с своей стороны, тоже не желая нарушить картину безмятежного счастья, только притопывал ножкой и барабанил пальцами по коленке песню о чижике.
— Так вот, стало быть… мы и родственники! — сказал Порфирий Петрович, когда все уж достаточно насладились.
— Если бы вы знали, как я счастлив! — произнес Иван Павлыч, целуя у Тисочки руку.
— Очень приятно! — отвечал Порфирий Петрович, — милости просим к нам обедать…
— Надо, чтоб Тисочка привыкла к вам, — добавила от себя Софья Григорьевна.
— Да-с; вот вы, в один, можно сказать, день, и место получили, и судьбу свою ограничили, — сказал Порфирий Петрович, — не всякому удается так приятно устроить свои дела…
— Я очень счастлив, — отвечал Вологжанин, — поверьте, что я буду для вас именно почтительным сыном… тем более что и по службе… мне так приятно, что я буду иметь возможность пользоваться вашими советами…
— Да; я опытен. Но лучше всего, я вам советую обратиться за наставлениями к двоюродному моему брату по жене, отставному коллежскому асессору Зиновию Захарычу Гегемониеву. Он вашу часть знает во всей подробности.
— Если позволите просить вашего посредничества…
— С удовольствием; мы, кроме родства, старинные приятели с Зиновием Захарычем… это именно, можно сказать, отличнейший и добродетельнейший человек!
Однако Иван Павлыч, почувствовав усталость вследствие понесенных утром трудов, решился откланяться, обещая непременно прибыть к обеду.
— Ну, кажется, это дело устроилось! — сказал он, совершенно счастливый садясь на дрожки.
Только будучи уже на половине дороги, он внезапно о чем-то вспомнил, весь побледнел и, вскочив на дрожках, с чрезвычайною силою ударил себя ладонью по лбу.
— Господи! а приданое! — вскричал он почти неестественным голосом, — да что ж это такое! главное-то, главное-то и забыл! что ж это такое! этот канальский Махоркин совсем, наконец, у меня память отшибет!
С своей стороны, Порфирий Петрович, прохаживаясь по гостиной, держал следующую речь:
— Ну, Софья Григорьевна, благодарение богу, мы с вами, кажется, прекрасно устроили Тисочку… даже о приданом ничего не спросил! Стало быть, любит и не интересан… а сверх того, и не пьяница!
X
Папенька Григорий Семеныч, дяденька Семен
Семеныч и сестрица Людмила Григорьевна
Папенька Григорий Семеныч Плегунов жил в маленьком желтеньком домике, выходившем тремя своими окнами в Фе-доскин переулок, неподалеку от Проезжей улицы. Жил он вместе с братцем Семеном Семенычем и дочерью, из дворян девицей Людмилой Григорьевной. Папеньке было восемьдесят лет, дяденьке семьдесят девять, сестрице Людмиле Григорьевне пятьдесят семь. Существовали они пенсией, получаемой обоими братьями, и вели жизнь чрезвычайно своеобразную. Григорий Семеныч, как старший, был в доме главным лицом; но, сверх старшинства, он имел неоспоримое право на главенство еще потому, что некогда обучался в духовной академии, а впоследствии своим умом дошел до мартинизма. Все это давало ему особый вес между семейными, которые ничего не находили лучшего, как безусловно покоряться всем его распоряжениям.