Сказавши это, Яшенька опустился на скамью и горько заплакал.
— Лошадей господину Табуркину! — крикнула Наталья Павловна, — а с тобой, друг мой, я справлюсь!
V
Если б Наталья Павловна имела не столь мужественную натуру и менее резкие и деспотические наклонности, то могла бы из этого происшествия извлечь даже некоторую пользу для себя: известно, что человек, преступивший в первый раз, всего охотнее поддается раскаянию и что простое слово участия и ласки в таких случаях действует сильнее, нежели самые крутые и жесткие меры. Но Наталья Павловна не понимала и не могла понять это; ее прямой и узкий смысл говорил ей только, что Яшенька провинился и, следовательно, требует наказания за свою вину.
Действительно, было уже темно, когда он проснулся. Он увидел себя в своей комнате, на постели, сам не понимая, каким волшебством совершилась эта перемена. Голова его была тяжела и горяча, глаза горели, и нестерпимая жажда палила внутренности. Он встал с кровати и пошел к двери, но она была заперта снаружи. И тогда воскрес перед ним, во всей наготе, прошедший его день, и он внезапно очутился в положении человека, который накануне сделал подлость, проспал целую ночь и, проснувшись на другой день, сначала подумал, что все это скверный сон, но потом должен был убедиться, что подлость существует действительно и что как ни вертись, а расплачиваться за нее все-таки придется.
Яшенька попробовал, однако ж, постучаться, и действительно, за дверьми послышался шорох.
— Чего изволите? — отвечал заспанный голос Федьки.
— Отопри!
— Маменька не изволили приказать…
— Который час?
— Первый-с.
— Я пить хочу.
— Сейчас я доложу маменьке.
Яшенька с ужасом прислушивался к удаляющимся шагам Федьки.
— Господи! что со мной будет! что со мной будет! — восклицал он в отчаянии.
За дверьми раздалось между тем шарканье Натальи Павловны.
— За то, что ты так дурно вел себя, ты будешь сидеть три дня в своей комнате на хлебе и на воде! — сказала она и, удаляясь, прибавила — Подать пьяному барину воды!
Опять-таки повторяю: если б Наталья Павловна явилась с лаской и утешением, Яшенька навсегда и искренно подчинился бы ей. Но суровость ее возмутила даже его кроткую душу. Он кстати вспомнил, что ему двадцать пять лет и что, несмотря на это, с ним обращаются как с пятилетним ребенком; что и имение принадлежит ему, и, однако ж, он не только не распоряжается им, но даже не смеет никуда показать носа, исключая погреба, да и в тот, вероятно, отныне будет заперт для него вход. И опять воскресли перед ним и индюк, и конный двор, и плис на поддевке…
— Да что ж это такое будет! — сказал он; и начал злобно раскидывать по сторонам все, что ни попадалось ему под руку.
Он взглянул в окно; на дворе уже рассветало; багровая полоса с каждой минутой все яснее и яснее обозначалась на востоке; легкий пар поднимался от земли и прозрачною тканью стлался над окрестностью; липки стояли неподвижно, не шевеля ни одним листиком; на наружном подоконнике уже подпрыгивал воробейко, весело чирикая. Но присутствия человека еще не замечалось; не просыпались еще стада, неслышно было рожка пастушьего, не затоплялась еще печка в избе мужичка, и не расстилались по земле белесоватые столбы едкого и горького дыма… Одним словом, это был тот таинственный момент ночи, нечто промежуточное, колеблющееся между тьмою и светом, сном и бдением, о котором никто, даже поселяне, эти фаталистические наблюдатели природы, не имеют ясного понятия.
— Хорошо там! — сказал Яшенька, подходя к окну и бессознательно измеряя глазами расстояние, отделявшее окно от земли.
Федька просунул между тем сквозь едва растворенную дверь стакан с водою.
— Что маменька? — спросил Яшенька.
— Почивать легли-с.
«Почивать? — подумал Яшенька, — так вот как она меня любит! Нет, если б она меня любила, она бы глаз сомкнуть не могла, зная, что сын ее находится в таком положении…»
Яшенька несколько раз нетерпеливыми шагами прошелся по комнате.
— Нет! хорошие родители не так поступают! — рассуждал он, — ну да, я был пьян! я был непослушен! Однако ж она должна была простить меня… все любящие родители до трех раз прощают!
Мысль эта чрезвычайно заняла его; он столько видел в истории примеров, из которых совершенно ясно следовало, что хорошие родители прибегают к решительным мерам отнюдь не прежде как по троекратном испытании внушений кротости, что поступок Натальи Павловны, решившейся сразу осадить Яшеньку, озлобил его.
— Нет, решено! — сказал он громко, — я не могу, я не должен перенести это!
И действительно, какая-то горькая решимость сверкнула в его глазах; он поспешно надел на себя поддевку, потихоньку отворил окно и выпрыгнул в сад. Совершив этот подвиг, он робко оглянулся назад, но, убедившись, что никто за ним не замечает, пошел далее, перелез через плетень, огораживавший усадьбу, и очутился в поле. Но так была робка его натура, что, даже решившись, по-видимому, расстаться с родною кровлею, он все-таки на каждом шагу колебался, как бы сомневаясь, куда идти, вперед или назад, и если не воротился домой, то этому воспрепятствовало единственно то соображение, что дома, быть может, уже заметили его бегство и, следовательно, наказания все-таки не избежать.
Но куда бежать? Перед мысленным оком Яшеньки вдруг пронеслись все читанные и слышанные им в детстве сказки и повести, в которых действовали разные ненавистники рода человеческого, убегавшие от людей в леса и пещеры и довольствовавшиеся, вместо пищи, лишь кружкою овечьего молока и небольшим количеством румяных плодов (каких именно — неизвестно)… Казалось бы, всего проще последовать примеру этих отшельников, но для этого необходимо было иметь по крайней мере одну овцу, не говоря уже о румяных плодах. Во всем этом оказывался, однако ж, совершенный недочет, а хотя и росли в ближайшем лесу волчьи ягоды, но они, как известно, человеческим родом в пищу не употребляются. Поэтому самые обстоятельства указывали Яшеньке на дом Табуркиных, как на единственно возможное убежище в его критическом положении.
Еще не было четырех часов, когда он пришел к усадьбе Табуркиных. Весь дом был погружен в сон; однако ж одно окно было открыто, и Яшенька издали еще различил Мери, которая, в белом ночном костюме, сидела у окна и курила папироску. Был ли он настроен особенным образом, или же действительно Мери показалась ему обаятельнее в белой ночной кофточке и с зачесанными назад волосами, но, увидев ее, он невольно остановился и врезался в нее глазами. С своей стороны, Мери, казалось, была изумлена появлением постороннего человека, но после минутного колебания, узнав Яшеньку, сделала ему знак рукою.
— Вы как сюда попали? — спросила она, упираясь бюстом в подоконник.
— Я-с… я к Василию Петровичу, — пролепетал Яшенька.
— Хороши вы… напоили его!
— Помилуйте, Марья Петровна, они сами-с!.. впрочем, извините… я, кажется, помешал вам?
Он хотел удалиться, но Мери остановила его.
— Скажите, пожалуйста, вы, верно, поссорились с вашей маменькой? — спросила она.
— Ах, нет-с… я так привык уважать маменьку… я никогда еще не выходил из ее воли, Марья Петровна…
Но тут голос его невольно оборвался.
— Ну, полноте, я вижу, что вы в волнении… я, впрочем, предвидела это… бедный мсьё Жак!
— Марья Петровна! вы не можете себе представить, как она меня тиранила! — произнес Яшенька, поощренный состраданием Мери.
— Да?.. и вы сносили это?
— Сносил, Марья Петровна!.. я все сносил-с! она мне ходу совсем не давала… она все способности у меня загубила… если б не она, я был бы теперь…
Яшенька остановился.
— Чем же вы были бы?
— Я не знаю… я бы всем мог быть! Если бы меня кто-нибудь полюбил и сказал бы мне: Яшенька! будь… сделайся… ах, Марья Петровна.
Яшенька потупился; умственный горизонт его был так сужен, воображение до того притуплено, что он не мог даже придумать никакого желания.
— Бедный мсьё Жак! так вы очень любили бы ту, которая приласкала бы вас? — спросила Мери, улыбаясь и ласково глядя на него.