Выбрать главу

— Зачем же вы, Петр Федорыч, воспротивились? Вот теперь были бы, может, генералом-с!..

— Был бы, это ты правду говоришь, что был бы! У меня, брат, в дарованиях недостатка нет! Да что ты станешь делать: не могу! Не люблю, знаешь, этой женировки, люблю, чтоб вокруг меня просторно было, чтоб можно было этак локтями туда-сюда пораздвинуть, ну, и потерял свою карьеру!.. Нет, да ты представь себе меня в генеральском-то мундире! рост этакой анафемский, без малого трех аршин, усищи только что не до плеч, ведь теперича всякому иностранному Посланнику этакого-то генералика показать лестно! Перметте, дескать, мы вам, в заключение, штучку покажем; есть, мол, у нас мальчик с пальчик… да и вывели бы этакую-то машинищу!

Говоря это, Живновский хитро подмигивал и вообще увлекался представлением своей собственной фантазии до того, что жизнь, казалось, вновь обильным ключом приливала в его изможденное тело.

— А теперь вот умирай тут, — продолжал он, глубоко вздохнув, — спасибо тебе, Петя, ты один меня не покинул! кабы не ты, издох бы я тут, как собака, без покаяния! Это, брат, я вот как чувствую! Так слушай же ты меня: все мое имущество, какое у меня есть, ты все себе возьми! Ты не смотри, что я бедный да убогий: у меня, брат, хорошенькие вещицы есть… Есть у меня там кисет, есть еще полушубок, два сюртука, три рубашки хороших… продай их только — хорошие деньги дадут! Все это, дружище, по случаю мне досталось, потому что я не то что другие… я, брат, пожил-таки на своем веку! Ты одно то себе вообрази, что у меня собственных своих восемьсот душ было, да еще в каком месте… в Воронежской, брат, губернии! Такое именье было, что с одним хлебом не знали куда деваться, а об яблоках и прочей мелочи нечего и говорить! Был там у меня сад, так я одному садовнику две тысячи платил, и сверх того, ешь, пей и веселись сколько влезет! Любил-таки я пожуировать! По мне, бывало, лучше и не жить, чем живучи оглядываться да на каждом шагу себя рассчитывать! Это какая же жизнь! Жизнь, я тебе скажу, вот какая должна быть: встал ты утром с постели, помолился богу, и пошел, и пошел… идешь себе все прямо, все прямо, и никаких тебе пригорочков нет… вот это жизнь! Дом у меня был как полная чаша… только птичьего молока недоставало, да и того бы достать можно, кабы постараться! Метрески какие были — и всё, братец, свои, некупленные, внутреннего, можно сказать, приготовления… А что, видно, и тебе вчуже завидно стало?.. Д-да! могу сказать смело, приехал бы ты ко мне в то время в Живновку, угостил бы я тебя на славу! Живновский не без основания обратился с этим вопросом к Рогожкину, потому что последний, несмотря на снедавшую его горесть, как только заслышал о метресках, в ту же минуту изменился в лице и начал сочувственно притопывать ножкой.

— Так вот какую я жизнь вел! Особливо там Наташа одна была: худенькая, братец, маленькая, ну, кажется, в чем только душа держится! а такая была девка, что с жизнию бы лучше расстался, а с ней ни за что! Так нет же, дружище, расстался! Продали в ту пору с молотка все мое имение, ну и ее заодно с другими… только уж что со мной тогда было, и не спрашивай! Недели две пищи никакой не мог принимать, только и укреплялся одним ерофеичем! Да хоть бы деньги-то дали хорошие, а то так, ни за что при других пошла! девка-то была тысячная, а пошла за сто рублей бумажками!

— С-с… — процедил Рогожкин.

— Ты, Петя, как я умру, съезди ко мне в Живновку! Увидишь, каким я там Балтазаром жил! Дом у меня там выстроен, так одного дерева тысяч на десять изведено, картины через жида нарочно выписывал… всё, брат, скоромные! Ну, и Наташу позови… Ты только моим именем действуй, так ни в чем тебе запрету не будет… Да и Наташе так скажи: Петр Федорыч, мол, велел… она девка добрая!.. Съездишь, что ли?

— Съезжу, Петр Федорыч!

— Да; было-таки, было со мной приключений! В то время, как стояли мы в Польше, познакомилась со мной одна панночка… Довольно тебе сказать, что глазенки у нее как угольки: так, бывало, и светятся, так и светятся! Полюбила она, братец, меня! Не надо, говорит, мне ни богатства, ни титулов, лишь бы ты, Пьер, мне не изменял! И жили мы с ней душа в душу, жили самым приятным манером, даже сыночком она меня подарила… узнал, братец, и я семейные радости… Только подвернулась тут под руку и еще панночка… Вот, дружище, кабы ты эту увидел!.. Знаю я тебя!.. ты с виду-то водой не замутишь, а ведь подлец ты, Петька, отбил бы ты ее у меня!

— Уж куда нам, Петр Федорыч, с вами сравниться!

— Врешь ты! Вижу я тебя насквозь! ты только что притворяешься таким постником да смиренником, а ведь шельмец ты, Петька!.. Да; приятные бывали минуты… я, брат, с малых лет в женском-то деле смыслил: это именно, можно сказать, прелестнейшая утеха рода человеческого! Еще маленький, бывало, все норовишь подсмотреть, как дворовые девки в пруду купаются… Даже маменька-покойница удивлялась: ах, Пьер, говорит, бывало, что ж из тебя, мой друг, будет, когда ты большой сделаешься? И я именно оправдал себя! У меня, братец, было в правиле никому спуску не давать: бей сороку и ворону, зашибешь невзначай и красного зверя… Так вот как мы в свое время жизнию жуировали!

Живновский остановился и вздохнул. Свеча по-прежнему разливала дрожащий свет, издавая по временам неприятный треск; с улицы доносился тот же докучный звук, а в комнате… Больной внезапно почувствовал себя очень худо; до сих пор он лежал спокойно, а теперь вдруг приподнялся на постели и сел.

— Петя! — сказал он, — посмотри! ведь это, кажется, Ицка в углу-то стоит?

— Помилуйте, Петр Федорыч! на что же-с! Ихнее, я думаю, и тело-то давно червяки съели!

— Нет, ты посмотри, ты пошарь…

Рогожкин должен был повиноваться: пошел в угол и пошарил рукой, но там никого не оказалось.

— Ну, стало быть, это мне почудилось! этого, брат, Ицку мы страхом одним до смерти довели: больше ничего как из пистолета в него целились… так, ради шутки… а он взял да и умер…

— На что же вспоминать об этом, Петр Федорыч! ну, умерли, и бог с ними!

— Правда твоя, Петя, правда, бог с ним! Теперь вот и самому умирать приходится… плохо! Так сделай же ты мне милость, съезди ты к Топоркову,[67] отдай ему чубук мой: это, мол, вам от Живновского на память… Надули, мол, вы его, заставили на старости лет горя принять, а он на вас зла не помнит… Так, что ли, Петя?

— Это по християнству так, Петр Федорыч!

— То-то! Я, брат, хоть и блудный сын, а християнство во мне есть… Так съезди же ты к нему, да еще к вдове Поползновейкиной, отвези ей вот эту самую подушку и скажи: поручик, мол, Живновский приказали долго жить, и хотя вы им много в здоровье расстройства сделали, однако они на вас зла не помнят… Слышишь, Петя?

— Слышу, Петр Федорыч!

— Ты, брат, не вздумай этими вещами сам завладеть… знаю я, что ты до конца был мне другом… следовало бы мне тебя наградить… только уж ты эти вещи отдай по назначению… грешно, брат, будет, коли ты ими покорыствуешься!

— Уж это последнее дело, Петр Федорыч!

— Ну да… я, брат, в тебе уверен, а потому и делаю тебя душеприказчиком… А тяжело, Петя, умирать! Ведь я еще тово… мог бы и послужить, братец… да! Мне бы вот на минуточку выздороветь, пожили бы мы с тобой! Первое дело, нанял бы я лихую тройку и покатил бы в Питер, а второе дело, явился бы сейчас к князю Курлятеву… ох, брат, да, никак, ведь я умираю!

Живновский как-то странно весь вздрогнул; лицо его, и без того уже бледное, помертвело; члены вытянулись.

— Христос с вами, Петр Федорыч! — сказал Рогожкин, бросаясь к нему, — бог милостив, еще поживете!

Живновский не отвечал; он как-то тяжело и сосредоточенно вздыхал всею силою своей мощной груди, как будто усиливаясь отдышаться от давившего его страшного кошмара. Но увы! эта борьба была последнею и тщетною борьбой, в которой он неминуемо должен был пасть перед всесильною рукою судьбы.

— Свечку!.. со свечки сними! — едва мог проговорить он, — не вижу… темно…

. . . .

И тут началась одна из тех страшных, мучительных агоний, которыми сопровождается разрушение здорового и сильного организма.

II

«…Мы умираем, любезный друг! Казалось бы, в нас еще много задатков жизни, много непочатых сил, много любви и веры в будущее, и между тем, нет никакого сомнения — мы умираем! И кто же заступает наше место? Взгляните на эту сухощавую, надорванную нынешнюю молодежь, прислушайтесь к ее плавному, рассудительно-пресному говору, присмотритесь к ее приличному умеренному жесту, вдумайтесь в ее бесстрастные и всегда решительные приговоры и говорите смело: «Вот наши властелины, вот люди, которые держат в руках своих будущее!» Это люди картонные, не имеющие веры ни в других, ни в самих себя, не оглядывающиеся назад и не присматривающиеся с тайным трепетом вперед, люди, у которых в душе никогда не находилось места для идеала, да и душа-то, полно, есть ли? люди по наружности всегда ровные и спокойные, но внутри вечно снедаемые завистью, люди, которых умственный горизонт не выходит за пределы тесной раковины насущных потребностей, фаталистически тяготеющих над всеми их желаниями и помыслами… и вот наши господа! Стало быть, мы много согрешили, много наделали на свой пай пустых и бездельных дел, чтобы быть вынужденными уступить право на жизнь этим выморозкам жизни, этим ходячим арифметическим выкладкам, которые смотрят на мир, как на мертвечину, и бесцеремонно переступают через живых людей, откровенно принимая их за мертвые тела. Стало быть, на нашей совести лежит много гнусностей и подлостей, что вокруг нашего смертного ложа, и не остывшим еще телам нашим (извините за латинскую конструкцию фразы), могут уже смело раздаваться дикие вопли торжествующих дипломатов-барышников, из которых у каждого есть на душе какое-нибудь крошечное нечистое дельце, какой-нибудь миниятюрный вонючий замысел, имеющий напитать на счет ближнего его дряблое тело? И надо видеть, с каким беспощадным пренебрежением проходят они мимо нас, людей отживающих, каким полупрезрительным, полублагосклонным взглядом окидывают нас с ног до головы, как будто хотят сказать всем и каждому: «Оставьте их, этих беспокойных людей, пусть почиют они в мире!»