Суковатов, с своей стороны, посмотрел на нее, и Веригину показалось, что в его взоре блеснуло что-то похожее на страсть.
Катерина Михеевна мгновенно опустила глаза.
— Не пора ли домой, Катя? — спросил он потихоньку.
— Да, надо, — отвечала она и снова задумалась.
Все смолкли; уже наступили сумерки, и в полумраке бледное лицо девушки казалось еще бледнее; прекрасное и строгое, оно выступало словно изваянное из мрамора.
— Господи! — потихоньку вздохнул кто-то, и Веригину показалось, что вздох этот вылетел из груди Кати.
Вслед за тем она быстро поднялась с своего места, простилась и ушла. Скоро по уходе ее и старуха Суковатова скрылась за перегородку.
— Пойдемте-ка ко мне наверх, если вам не надоело со мной сидеть, — сказал Суковатов, — кстати и на будущее ваше помещение посмотрите.
Наверху оказалась комната очень маленькая, но чистенькая, как и весь дом вообще: мебель состояла из большого некрашеного стола, на котором лежало несколько разрозненных номеров русских журналов и который служил для Суковатова вместо письменного стола, из двух-трех стульев и довольно жесткого дивана.
— Скажите, пожалуйста, с кем же вы здесь знакомы? — спросил Веригин.
— Да с кем? ни с кем! сижу постоянно дома, вот точно так. как вы сегодня застали.
— Однако неужели здесь молодых людей нет?
— Кому быть? Молодежь из купцов и мещан больше при своем деле находится, а если и улучает свободное время, то проводит его между собой. Не очень-то они с нами сближаются, да, по правде сказать, и интересов таких нет, на которых бы нам сойтись можно.
— Стало быть, житье ваше скучное?
Хотя вопрос этот не заключал в себе ничего особенного, но, вероятно, в тоне, которым он был произнесен, было нечто такое, что заставило Суковатова смутиться.
— Да… конечно, веселого мало, — отвечал он, краснея, — книг нет, говорить не с кем, да и не об чем…
— Это правда, что недостаток в книгах очень чувствительный недостаток, однако если он уже существует и если не от нас зависит устранить его, то ведь и помимо книг есть возможность найти исход для деятельности. Мне кажется, что если вы не бессознательно сейчас выразились, что нет у вас общих интересов с той массой молодых людей, которые вас окружают, то это положительно обвиняет именно вас, а не их. Согласитесь, во-первых, что то, что вы разумеете под словом «интерес», заключает в себе понятие о чем-то весьма неопределенном и смутном…
— Я согласен, что воспитание мое было очень поверхностное…
— Речь покамест не об воспитании, а о том, чтобы создать себе действительный интерес в жизни. Этим интересом вы не обладаете вовсе, хотя, быть может, и имеете смутное предчувствие его, между тем массы, которыми вы пренебрегаете, хотя и не находятся в самом центре его, но, во всяком случае, уже обладают первоначальными его элементами. Они работают работу будничную, но настоящую; они не проводят в своей деятельности тех высших законов, которыми должно управляться идеальное общество, они даже похваляются тем, что не порываются куда-нибудь вдаль, а жмутся крепче и крепче к земле, но сама практика, которую они исключительно имеют в виду, так жестока, что на каждом шагу отрезвляет самых неистовых своих поклонников. Несмотря на то что они строго идут торными путями и что в действиях их нет ни малейшего уклонения от того, что называется законностью, они чувствуют, однако ж, что и им живется плохо, что и ими управляет как будто нечто слепое, случайное. То фабрики вдруг стали, то торгуется плохо, то внезапная и неслыханная дороговизна на предметы самой первой необходимости, то вдруг таинственное исчезновение звонкой монеты. Конечно, никто как бог, однако, как ни привыкли мы всё сваливать на провидение, но иногда поневоле задумаешься. Как хотите, а подобные интересы совсем не маленькие, и что от них можно незаметным образом подойти к интересам самым высшим и мировым. И если вы примете при этом в соображение, что это интересы признанные (кому, например, придет в голову отрицать, в принципе, право собственности?) и что большинство на каждом шагу оскорбляется именно в том, что оно считает своим законным и кровным делом, то легко поймете, что и для проведения других интересов (высших и покуда еще непризнанных) можно легко отыскать почву законную.
— Так; но ведь опять-таки я должен вам повторить, что мое-то собственное образование слишком недостаточно, что мне не с чем идти навстречу невежеству, что я сам невежда…
— Позвольте вас остановить. Конечно, все это печально, а еще печальнее то, что вы фаталистически поставлены в такое положение, которое отнимает у вас шансы на дальнейшее образование, но разве из этого следует, чтобы двери жизни были закрыты для вас? Нет, из этого вытекает только одно практическое следствие, а именно то политическое правило, которое формулируется словами: делай, что можешь. Позвольте вас спросить, во-первых, может ли кто даже из величайших современных представителей науки сказать, что обладает последним словом цивилизации? Конечно, никто; но если никто, то, стало быть, по-вашему, никто же не может считать себя вправе применять добытые им знания потому только, что знания эти могут быть опрокинуты дальнейшими успехами науки; стало быть, все должны сидеть сложа руки или уподобиться тем мертворожденным балетмейстерам, которые, в стенах университетских, возделывают науку для науки. Но это нелепость очевидная, потому что массы имеют равные с нами права на науку, на ту несовершенную науку, которою обладаем мы сами. Теперь применим всё это лично к вам. Разве масса, которая вас окружает, стоит выше вас в смысле умственного развития? Ни отнюдь; предположим даже, что знания ваши и массы равно ничтожны, но вы уже имеете то преимущество, что свободны от большинства предрассудков, тяготеющих над массой, что вы уже имеете некоторое сознание об общем законе, о методе. Между тем и масса, несмотря на невежество и предрассудки, все-таки нечто провидит и предугадывает, — для чего же вы добровольно устраняете себя из этой робкой работы провидения? Из опасения ли ошибок? Но ведь это или чересчур высокомерно, или, извините меня, глупо! Так вот, видите ли, как поразмыслишь, так и оказывается, что как ни прискорбен недостаток образования, а в деле расширения путей, которыми достигается пользование общечеловеческими нравами, он уже уходит на второй план. А впрочем, до свидания! — прибавил Веригин, вставая, — уж поздно, а мы с вами и завтра и послезавтра можем наговориться всласть.
— Нет, посидите! посидите еще немного! — просил Суковатов, удерживая гостя.
Веригин сел; в комнате уже было почти темно, но Суковатову и на мысль не приходило добыть огня. По-видимому, слова Веригина возбудили в душе его целый новый мир, который хотя и встретил его неприготовленным, но не на шутку расшевелил все фибры его существа. Новые знакомцы несколько времени молчали.
— А знаете ли, — сказал наконец Суковатов, — ваш приезд подействовал на меня болезненно. И сами вы, и воспоминание о Крестникове, все это пахнуло на меня не то чтобы чем-нибудь забытым, — мое прошлое не таково, чтобы там было что забыть или о чем вспомнить, — а какою-то возможностью, чем-то таким, что проносится иногда над душою, проносится смутно и безразлично, словно радужный какой-то мир… Не правда ли, ведь случалось и вам когда-нибудь испытывать это сладкое, почти томительное ощущение?
— Ну да, конечно; однако ж, если вникнуть…
— Нет, позвольте. Покуда я еще не хочу вникать. Я хочу только сказать, что впечатление от этих минут бывает какое-то странное. И хорошо на душе — не то чтоб весело, а как-то сладко, и в то же время все язвы сердца как-то больнее сказываются, и грудь словно пухнет от слез, и встают откуда-то все эти горести, не то чтобы горести действительно выстраданные и на время забытые… нет! а какие-то новые, никогда не изведанные, но в то же время как будто вместе с тобой родившиеся и почему-то не выступавшие наружу. Но, быть может, вам кажется, что я говорю галиматью?
— Совсем нет; я очень просто понимаю это состояние и объясняю его себе возвратом к сознанию той человеческой сущности, которая закладывается в нас самою природой и, по временам, прорывается наружу, несмотря на нашу забитость.