— Да, именно начинаешь сознавать себя человеком, и вдруг как-то ясно и светло выступят все эти возможности, почему-то сделавшиеся невозможностями, почувствуется какое-то право, пригрезится нечто утраченное, погибшее… и так не хочется, так не хочется опять возвращаться к действительности!
Веригин хотел что-то возразить, но Суковатов остановил его жестом.
— Позвольте мне досказать. Вот и теперь, например: приехали вы, принесли с собой весть об Крестникове — и вдруг передо мной нарисовалась какая-то даль, в которой все не так, как вокруг меня, в которой есть своего рода толчки и неровности, но все это исчезает в одном чувстве свободы и независимости. Знаете ли, до какой степени болезненным может сделаться это чутье чего-то другого, неизведанного, что даже на всякого проезжего смотришь с завистью, точно вот тройка так сейчас и умчит его в какое-то царство света… Скажите, ведь вы не совсем как на сумасшедшего смотрите на меня?
— Нет, повторяю вам, что я совершенно понимаю это чувство, и даже думаю, что его следует воспитывать в себе, потому что оно одно может поддержать в человеке ту бодрость и энергию, которые нужны в жизни и которые так легко забиваются обстоятельствами. Но, по мнению моему, в том, что вы высказали, есть большая ошибка…
— А именно?
— Повторяю: ошибка эта заключается именно в той гадливости к действительности, или, лучше сказать, не в гадливости, а скорее в боязни ее, которую вы на себя напускаете. Я согласен с вами, что чем шире будут ваши требования к действительности, чем раздражительнее будете вы относиться к ней, тем лучше; но ведь не все же сказано этою раздражительностью, здесь не конец делу. И вот если вы раз навсегда скажете себе это, если проникнетесь убеждением, что недовольство ваше должно же куда-нибудь примкнуть, то в то же время убедитесь и в том, что ни бояться действительности, ни очень-то презирать ее невозможно, потому что она все-таки заключает в себе тот операционный базис, который нужен, чтоб дать вашей деятельности не мнимый исход.
— Так; но разве у нас есть деятельность не мнимая?
— А вы думаете, что настоящая деятельность возможна только для городничих и исправников?
— Да почти что так.
Веригин посмотрел на Суковатова с некоторым недоумением; ответ этот, после происходившего разговора, показался ему не только странным, но почти нелепым. Между тем дело было очень простое: Суковатов, как это почти всегда случается с людьми, вступающими в непривычный им серьезный разговор, схватывал в словах своего собеседника почти одни звуки, почему-то особенно ласкавшие его слух, и очень мало усваивал его мысль в ее общем значении.
— Ошибаетесь, — сказал наконец Веригин, — есть деятельность для всех. Всякий, кто ищет чего бы то ни было, всякий, кто не удовлетворяется жизнью, в которую втиснула его судьба, пусть добивается, пусть просекает себе дорогу.
Веригин сказал это так серьезно, что Суковатов взглянул на него вопросительно, и ему сделалось даже несколько жутко.
V
Клочьевы
Фамилия Клочьевых самая распространенная в Срывном. Общая молва говорит, что первый Клочьев, здесь поселившийся, принадлежал к числу тех ревнителей «древнего благочестия», которые бежали из Москвы еще в то время, когда только что началось преследование раскольников; но с тех пор многочисленное его потомство выделило из себя множество мелких отраслей, которые, по-видимому, не имеют между собой ничего общего. Существуют Клочьевы-капиталисты, торгующие en gros,[90] которых дети уже разрешили себе немецкий фрак, охотно играют в горку, а по нужде и в банк, и весьма удачно полькируют на балах у городничего. Существуют Клочьевы-мещане, надувающие en détail,[91] крепко придерживающиеся сибирки и выпущенной наружу рубахи, читающие книгу «Златой бисер» и «Чудо св. Николы о Синагрипи цари» и твердо убежденные, что царство антихристово наступило и что кончина мира имеет последовать в самом непродолжительном времени. Существуют, наконец, Клочьевы-ремесленники, народ полудикий, оборванный, не имеющий ни кола ни двора, целую неделю задыхающийся за работой в какой-нибудь душной кожевне или кузнице-вагранке и в воскресенье непременно проедающий и пропивающий весь заработок недели.
Несмотря, однако ж, на различие состояний и общественного положения, есть одна общая черта, которая связывает между собой разнородные элементы этой фамилии: все Клочьевы придерживаются так называемых «старых обычаев». Капиталисты служат коноводами, мещане и ремесленники составляют массу, слепо идущую за своими руководителями. Сначала общий интерес, потом общая опасность и, наконец, привычка и предание заставили этих людей съютиться в одну кучу и породили здесь ту дисциплину, которой могла бы позавидовать любая бюрократическая армия. Капиталисты Клочьевы свободно могут якшаться с местными властями и другими еретиками, принимать их в своих домах, могут напиваться и безобразничать с ними, масса ни на минуту не заподозрит их в отступничестве, ни на минуту не усумнится в том, что все, что ни делается коноводами, делается единственно с целью вящего утверждения старых обычаев. Смутное сознание, что уступка и частные примирения с внешними формами бюрократической цивилизации необходимы, уже проникает мало-помалу в массы. В этом сознании отступничество облекается в форму подвига, предпринимаемого для спасения того великого дела, в пользу которого каждый истинный христианин должен принять смерть и тесноту, должен решиться даже на погибель души своей.
А потому тут не может быть и речи о каком бы то ни было контроле. Все дело в руках сильных, обладающих материальными средствами людей, и они могут орудовать им, как заблагорассудится. Даже взаимные споры и несогласия происходят и решаются исключительно между ними, без всякого духовного участия масс, которые следуют за тем или другим из коноводов, смотря по тому, с кем связывают их житейские отношения и семейные предания. Дело коноводов — общая организация; дело масс — стоять твердо и выносить на плечах все невзгоды. Говорят, будто прежние старики коноводы были менее повадливы и держали себя отчужденнее; но нынешнее поколение положительно отвергает такой образ действия, как бесплодный и вредный. Оно находит, что не только неблагоразумно отчуждать себя от общения с людьми, которых руку всячески приходится на себе чувствовать, но что при таком отчуждении старый обычай действительно становится делом подозрительным, в особенности если принять в соображение, что руководители его обладают более или менее значительными средствами, малая толика которых может украсить существование любого птенца бюрократии. И в подтверждение этой мысли указывают на Ковылина и других ревнителей, которые умели согласовать строгие требования древнего благочестия с уступками, вынуждаемыми временем и обстоятельствами.
Если кто захочет объяснить себе, что такое этот «старый обычай», который так упорно отстаивается, тот встретит на пути своем целую перепутанную историю. Люди, по-видимому, поверхностные сводят вопрос этот на точку зрения исключительно религиозную, но как ни поверхностен кажется такой взгляд, но относительно настоящего в нем есть большая доля правды. Бюрократическое начало, везде явившее себя и неумелым и бессильным, где шло дело о развитии и поддержании жизни, выказало бодрость и силу неслыханные там, где предстояла возможность ее умерщвления. Если в первоначальном своем источнике «старый обычай» представлял собою элемент земский, едва прикрываемый религиозными мотивами, то с течением времени это дело приняло оборот совершенно иной. Старое, жизненное предание выродилось и уступило место исключительному владычеству обряда; внутреннего, кровного повода для разделения уже не стало, а есть только внешняя придирка, живучесть которой объясняется отчасти привычкой, порожденной долгим общим преследованием, отчасти личными побуждениями тех, для которых это разделение выгодно.
И не то чтобы прежнее представление, соединявшееся с «старым обычаем», было особенно привлекательно; оно столь же мало осуществляло собой идею свободы действительной, как и вся последующая, регламентированная неурядица, но за ним было одно весьма важное преимущество: оно ненавидело всякое насильственное прикосновение к жизни и, следовательно, делало ее доступною началам развития и самобытности. Люди, откровенно называвшие и признавшие себя «людишками» и «сиротами», конечно, никакого иного названия и не заслуживали, но по действиям и требованиям этих «людишек» чуялось, что их самоунижение было лишь данью общему духу времени и что когда-нибудь они сумеют назвать себя и людьми. В этом весь смысл и все оправдание такого живучего явления, как раскол; у него есть хорошая история.