Как бы то ни было, но старый тип непреклонного угрюмого расколоучителя с каждым годом все больше и больше стирается; молодежь ему положительно не сочувствует, старики же хотя и симпатизируют и вздыхают об утрате истинного благочестия, но чувствуют себя бессильными против внешнего давления. Вымрет и это поколение последних и без того уже выродившихся могикан, и дело само собой покончится, к взаимному удовольствию, общим развратом. Правда, и нынче еще случается по местам встретить представителей старого типа, но они уже извратили первоначальный смысл предания и ограничили его мотивами исключительно религиозными. Сверх того, эти представители принадлежат большею частью к массе, бедной и материальными средствами, и начитанностью, и потому стоят в своем обществе одиноко и без особенной щекотливости уступаются на съедение злокачественным осадкам бюрократии.
Подвиги этих последних (в лице городничих, стряпчих и исправников) на поприще насаждения просвещения слишком недавни, чтобы можно было удивить кого-нибудь их описанием. В свою очередь, проводя какую-то традицию, вертоградари цивилизации закипали негодованием при одном имени этих угрюмых, словно озлобленных стариков, которые молчаливо подвергали себя всякого рода наездам и истязаниям и, откупившись от окончательного разорения, снова сосредоточивались в своем ожесточении, впредь до новых наездов и истязаний. При воспоминании об них стряпчий с удвоенною силой размахивал руками, как будто нечто забирал; у исправника щетиной становились густые брови и фосфорический блеск искрился в глазах; городничий щелкал языком, причмокивал губами и поднюхивал носом. «Давить их! душить их!» — восклицал этот новый синедрион, и с точки зрения бюрократической традиции восклицал совершенно логично. Ибо хотя чиновник и любит мзду (тоже традиция), но при этом наблюдает, чтобы пациент его смотрел весело.
Ясно, что при такой обстановке не неумелым рукам было держать дело и что охранение его естественно должно было перейти к людям более изворотливым, обладающим более покладистою совестью. И эти люди явились и сразу же выказали себя поистине неоцененными. Они поняли, что плата за бюрократическую услугу обусловливается множеством самых разнообразных обстоятельств; одну мзду несет фрак, другую зипун; причем фраку улыбнутся, да и денег, пожалуй, еще не возьмут, а с зипуна наверное возьмут, да и в бороду неравно наплюют. Они поняли, что чиновник глуп, что его всего более поражает внешность; часто для так называемого «хорошего человека» чиновник бескорыстно совершает такие подвиги, на которые не решился бы ни за какие суммы, выходящие из рук, пахнущих навозом. И сообразно с этими убеждениями повели дело.
Отсюда целая теория уступок и умолчаний. Слова: «по нужде» и «тесноты ради» полагаются в основание целого порядка явлений, освобождают человека от контроля его собственной совести и незаметно всасываются даже в обыденные общественные отношения. Очевидно, что под влиянием их должен образоваться совершенно особый кодекс нравственности относительной, которого прямые последствия заключаются в полном упадке нравственного смысла и в крайней внутренней распущенности. Очевидно также, что обладатели этого кодекса должны были занять в общей семье особое положение и что здесь должна была выделиться своего рода замкнутая аристократия, которая гнусно сгибается перед внешнею, грубою силой и, в свою очередь, нагло эксплуатирует и заставляет гнуться перед собой толпу слабых и беззащитных.
Такое-то именно положение занимают в Срывном Клочьевы-капиталисты. У них уже всё на европейский манер, и если вам не удастся проникнуть в тот отдаленный и всегда обращенный окнами на двор покой, в котором находится моленная, или в ту еще более отдаленную каморку, в которой несколько десятков лет заживо умирает и все не может умереть слепенькая «баушка», обыкновенно родоначальница семейства и прежде бывшая раскольничья знаменитость; если вам не укажет услужливый чичероне на одиноко стоящую где-нибудь на задворках баню, в которой обитают пять-шесть дряхлых, бездомных старух, вы и не подумаете, что находитесь у человека, для которого старый обычай составляет профессию и задачу всей жизни. Полы паркетные, стены под мрамор, хозяин беседует бойко и развязно; словом, ничто в целой обстановке не обнаруживает особничества. Если вы спросите хозяина, в чем же заключается сила и смысл «старого обычая», и если хозяин человек уже зрелых лет, он или замнет разговор, или ответит уклончиво, но всегда с приятною улыбкою. «Наши отцы того держались, и мы держимся, — скажет он вам, — да и баушка еще у нас в жизни находится, так и ее огорчать не приходится». И в заключение опять любезно улыбнется, покажет вам свои старопечатные диковинки и замечательные древнего писания образа, и вообще выкажет себя скорее археологом, нежели старовером. Но если хозяин молодой, то он не сочтет даже за нужное скрытничать. «Изволите видеть, — ответит он вам, — дело это у нас не столько душевное, сколько карманное. Теперича как я таким делом займуюсь, значит, у всех я, что называется, как спица в глазу: ревнитель да подражатель — и всё тут. А ревнителем и подражателем зовусь я, первое, потому, что у меня в бане, на огороде, завсегда всякий сброд проживает: странницы эти да чернецы беглые, и каждый, сударь, благодать у себя за пазухой держит. Слава-то эта и идет; все меня знают, у всех я в почете, и оплошай я, примерно, хоть в торговом деле, меньшая-то братия на плечах меня вынесет! Так рассудите сами, какая же мне радость от своего же добра рыло воротить? А если я по древнему обычаю персты складываю да на молитву выпустивши рубаху становлюсь, так ведь эта тягость еще не больно для нас велика!»
Тем не менее весь этот лоск чисто внешний; внутри, в семье, царствует все тот же дикий деспотизм, который царствовал и искони. Так называемые патриархальные отношения наложили здесь то гнетущее ярмо, под которым пригибается к земле всякая живая личность, увядает всякий порыв к самостоятельности и замирает в груди сердечный вопль, готовый из нее вырваться. Беспощадными судьями стоят домовладыки над безгласными их семьями, и нет той силы, нет того вопля, который мог бы растопить ледяную кору, однажды навсегда сковавшую все их сердечные движения. Круг занятий, призвание, честь и самая жизнь каждого из членов семьи — все это фаталистически определяется домовладыкой с самою возмутительною подробностью. Перед этим решением склоняется и робкая его жена, и молодой его сын, у которого так и искрится в глазах огонь, свидетельствующий о сверхъестественных усилиях, потребных для того, чтобы сломить и обуздать кипящую в нем строптивость, и красавица дочь, которой влажные взоры и высоко взметывающаяся молодая грудь молча протестуют против гнета, налагаемого железною рукой холодного деспота. Вяло и безотрадно течет существование этой семьи, всецело поглощаемое мелочами и дрязгами обыденной жизни, а бедность и убожество обстановки кладет на действия и поступки ее членов какое-то неизгладимое иго формализма, не согретого никакою внутреннею силою. Если вам случайно придется иметь дело с одним из молодых членов этой семьи и вы спросите, что заставляет его подчиняться этим мертвящим формам жизни, ответ будет неизменен: «Родители у нас живы». И в воображении вашем мгновенно встанет или псевдовеличавый образ старика домовладыки, или же сгорбленная фигура бестолково-непреклонной старухи, которые, как вампиры, высасывают счастье и радость целой семьи. Но вот старик отец умер; старуха мать, охая и всхлипывая, также последовала за ним; остается сын, тот самый сын, который недавно так горько жаловался на свою участь… Вы ожидаете, что он с тревожным нетерпением устремится разорвать железные путы, связывавшие его движения; вы ждете, что вот-вот прольется вольная струя воздуха в эту затхлую атмосферу и освежит ее; вы опасаетесь даже, чтобы место прежнего дикого формализма не заступил столь же дикий разгул… Напрасные ожидания, напрасные опасения! Еще не успело путем оцепенеть тело отца, как в сыне уже совершился тот резкий на взгляд, но, в сущности, подготовлявшийся издалека переворот, который сразу становит его в меру отца. Ограниченным, но в самой этой ограниченности прозорливым рассудком своим он без усилий постигнет и взвесит те выгоды, которые дает ему новое положение, и на основании этого безнравственного расчета усвоит себе и взгляды и обычаи стариков. Положение семьи не изменяется; она меняет только домовладыку, но внутренний распорядок жизни остается один и тот же. И горе той личности, которая осмелилась бы предъявить права свои на какую-либо самостоятельность, горе тому или той, которые задумали бы идти наперекор тому, что самодовольно стало толстой и непробиваемой стеной на зыбкой и гнилой почве предрассудков! Их ждут тысячи мелких преследований, тысячи ежемгновенных истязаний, которые рано или поздно истерзают и изорвут душу под муками ее собственного бессилия!