«Что ж это, однако, Муров мне хвастался, что они приятели!»— подумал про себя Веригин; он ждал, что Клочьев заговорит наконец о том, что составляло содержание письма Мурова, но словоохотливый старик словно позабыл об нем.
— Хороший человек, нечего и говорить, что хороший, а кабы поменьше таких хороших людей, так, пожалуй, хуже бы не было. А уж как ко всякому делу завистлив, так этакого ревнителя, кажется, и днем с огнем не отыщешь! Здешнее общество, доложу вам, почесть что все еще исстари к древнему благочестию приверженность имеет, а коли и есть какие колотырники, так это именно народ самый неосновательный. Ну, разумеется, откупщику это не с руки; смотрит, который человек позажиточнее — не пьет, а голи-то и хочется, пожалуй, выпить, так не на что. Вот и задумал он своему кабацкому делу послужить, да и господа бога кстати тут же припутал. Улестил он здешние гражданские и духовные власти, да и в губернию тоже слетал, да и нагрянул на нас. Верите ли, сударь, богу, что мы целый год словно в котле здесь кипели! Одними обысками душу-то всю вымотали: так, бывало, и не ложатся по ночам обыватели, в чаянье незваных гостей!
— Чем же все это кончилось?
— Да тем и кончилось, что накормил он власти земные досыта. Не знал он здешнего обычая, сударь, да и алчба-то уж сильно одолела его. Ревнителя-то из себя представить хочется, медаль, значит, получить, а денег-то на эту механику жаль. Однако поистрясся-таки; церковь тоже единоверческую на свой счет выстроил, так она и доднесь пуста стоит… ох, да и одно ли он это у нас напрокуратил, однако, спасибо-таки ему, отъехал от нас ни с чем.
— Как ни с чем! да ведь основание-то своему капиталу он здесь положил? А судя по вашим словам, ему только того и надобно было.
— Это точно так; да не там он его взял, капитал-то свой, куда руку запускал. Не такой у него плант был; хотелось ему наше христианство уничтожить, хотелось все наши капитали в свой карман перевести — вот что на уме-то у него было. И ко мне тоже подлипал: соединимся, говорит, мне ведь все равно! Да мне-то не равно, коли тебе равно, душа твоя жадная! Ну, он видит, что тут ему не рука, и начал около своих же, кабачников, щечиться! И что только народу он по миру пустил! Народ-то, знаете, все мелкий да малосильный, выдержать-то этакого продувного соперника не может — просто хоть весь торг бросай! всякую, то есть, штуку в свои руки Павел Иваныч забрал! Так поверите ли, сударь, почти в один год все, что получше из кабачников-то были, все к нам перешли. Вот за это ему спасибо: поревновал.
— Скажите, пожалуйста, отчего ж, если уж деятельность Мурова имела такое вредное влияние на дела здешних торговых людей вообще, то почему же только вы и ваши могли ускользнуть от этого влияния?
— Это, сударь, дело обширное. Скажу одно: мы старый обычай держим, а потому и дела ведем по-старинному промежду себя, по-любезному то есть. Проходимцам-то к нам ни с которой стороны подойти-то и нельзя.
— Оттого-то, видно, вы так крепко и держитесь?
— Да, кабы не это… Ох, сударь, да ведь и глумление же творили над нами… истинное глумление! Теперь вот, кажется, и полегчило малость, так и тут как вспомнишь, что годков с десяток тому поменьше бывало, так все нутро-то у тебя словно огнем выжжет! Как наедут, бывало, гости незваные да почнут народ христианский по духовным правлениям да по консисториям таскать, так истинно вам говорю, столь ли день-то деньской намаешься, что как, бывало, воротишься домой, так точно после погрому татарского словно пьяный шатаешься! И ество-то тебе в горло нейдет!
— Ну, а нынче полегче?
Михей Иваныч потупился.
— Оно полегче, — сказал он с расстановкой, — оно хоть бы и тем полегче, что вот я с тобой, сударь, об этом самом предмете без страху побеседовать могу. А настоящего все-таки нет. Да больше тебе скажу: от этого «полегче» труднее для нас стало. Вот как.
— Это каким же образом?
— Да рознь, сударь, между нами пошла. Прежде, как свету-то нам не было, мы все в куче были: и теснота, и беда всякая — все за любовь принималось. А теперь уж много и таких выискивается, которые говорят: чего же нам еще желать надо! Ан, смотришь, оно и изгибнет, божье-то дело, промежду приказных да чиновников. А все Москва б…т. Исстари она Русской земле прежестокая лиходейница была, исстари эта блудница все земское строение пакостила!
— А ведь сказывают, что Москва — сердце Русской земли? — заметил Веригин и рассмеялся.
Михей Иваныч тоже рассмеялся, и даже, в знак удовольствия, взял Веригина за коленку.
— Ну, так, сударь, так. У нас тут помещичек есть один, паренек еще молоденький да больно уж глупенькой, так тот даже надоел мне: в Москву, говорит, Михей Иваныч, пойдем, в Москву! А что я там забыл? говорю я ему-то. Москва, говорит, сердце земли Русской, Москва, говорит, всем нам мать! Вот и поди ты с ними! А тоже русским притворяется: и в поддевке ходит, и бородку отпустил!
— Эти люди, Михей Иваныч, на московском языке славянофилами называются.
— Ну, вот; и он мне, сударь, насчет этого много толковал, да мало я чего-то понял. Треск-от слышишь, словно и невесть какие дубы валятся, а посмотришь, ан и нет ничего.
— Эти люди, Михей Иваныч, именно потому и называются славянофилами, что у них только и света в окошке, что Москва.
— Ну, так. И я своему молодчику уж сказывал: али, мол, ты Киев-то с Новгородом и в счет покладать не хочешь? Только он все свое брешет: и Киев, говорит, златоверхий, и дом Софии Премудрости!
— Все это «Москва»?
— Должно быть. Так я ему на это прямо сказал: как себя-то, баринок, ты исковеркал, так и землю-то Русскую исковеркать мнишь! Ничего, посмеивается.
— А не мешает с ним познакомиться.
— С баринком-то? не стоит: трещотка московская — одно слово. Что москвич, что грек — все одно, льстивый народ; языком лебезит, хвостом махает, а все так и глядит, как бы тебя оплести да в свое пустое дело втравить. Исстари это так. Да что, сударь, и в самом деле не закусить ли тебе?
— А коли хотите, так пожалуй.
— Ну и хорошо; Аннушка! а Аннушка! закуску подайте!
Вошла Аннушка, молодая и красивая женщина, и поставила на стол закуску.
— Это сноха моя, меньшего сына жена, — сказал Клочьев, — муж-то у нее все больше по делам ездит, а она в доме хозяйствовать мне помогает.
Аннушка, впрочем, тотчас же скрылась опять за дверь.
— Ну, а как же насчет письма Мурова, Михей Иваныч? — спросил Веригин.
— Да что, сударь, полно, говорить ли нам об этом письме?
— Отчего ж не говорить? Ведь язык у нас не отвалится!
— Оно точно что не отвалится, да пустое это дело, так о пустом-то деле и толковать-то словно зазрит. Только для того эти дела и затеваются, чтоб народу теснота была.
— Позвольте, Михей Иваныч. Вам Муров делает два предложения: во-первых, сделаться вместе с ним основателем общества…
— Какого общества?
— Общества лесопромышленности и торговли лесными матерьялами и продуктами.
— Мы, сударь, торгуем по старине; обществ этих не знаем, да и знать-то нам не желательно.
— Это ведь не ответ, Михей Иваныч.
— А какого тебе еще ответа нужно? Сказано тебе, что мы торг по старине ведем; значит, в этом деле не токма что барыши свои наблюдаем, а и занятие для себя видим. Мне, сударь, только то дело дорого, об котором у меня сердце болит да на которое я какой ни на есть, да все же не чужой, а собственный свой умишко поиздержу. А эти канпании, мерекаю я, именно только для тунеядцев устраиваются; положил, значит, деньги, словно как в ланбарт, и ступай с богом; да хорошо еще, как дело-то в честные руки попадет, а то навяжутся этакие же Павлы Иванычи, — ну, и ахай тогда об денежках! Тут ведь тоже пронырством, да горлом, да лестью вверх-то выплывают, а мы люди простые, бесхитростные, не нашего ума это дело.
— Согласитесь, однако ж, что частный человек никогда не может располагать такими значительными средствами, какие имеет в своем распоряжении обширное и хорошо организованное промышленное общество.