Но спящая Хуана не просыпалась. И Тома, остановленный этим нежным сном, который какая-то таинственная сила заставляла его чтить, стоял на пороге, не смея ступить шагу. Тщетно на смятой постели простиралось пленительное тело, почти без всякого покрова, иногда больше чем наполовину обнаженное. Тщетно сжимался красный рот. Тщетно раскидывались по воле случая руки и ноги пленницы, словно для того, чтобы казаться и невиннее и соблазнительнее…
Тома, побежденный, укрощенный каким-то неведомым Богом, покровителем этой невинности, подвергаемой таким опасностям, быстро закрывал полуоткрытую дверь и возвращался к собственной постели…
V
Как-то вечером жители Тортуги увидели причаливающую к пристани шлюпку, на которой сильными взмахами греб одинокий гребец. Удивленные прохожие стали останавливаться на набережной, потому что своим внешним видом этот гребец не был похож на индейского рыбака, — из тех, что снабжают колонию морскими черепахами и ламантинами, усладительной пищей; также и шлюпка не походила на туземную пирогу, выдолбленную в стволе акажу. Мужчина выскочил на берег, сильной рукой вытащил на него свой ял и направился к городу. Тогда, увидев его вблизи, жители узнали Тома Трюбле.
В течение шести недель Тома Трюбле, замкнувшись в своем уединении на борту фрегата, не желал его нарушать даже для того, чтобы запастись на берегу свежими продуктами, довольствуясь солониной из камбуза или той рыбой и дичью, которую ему доставляли редкие торговцы, отваживающиеся продавать свои товары судам, стоящим на рейде. В течение шести недель размеры палубы «Горностая», казалось, удовлетворяли корсара в его прогулках, тогда как четыре года кряду все великое Антильское море не могло вместить его неустанных походов. И, без сомнения, Тома Трюбле, радуясь этому отдыху после стольких забот, продолжал бы им наслаждаться и не ступил бы ни разу на берег до конца своего добровольного изгнания, если бы презрение и черствость пленницы Хуаны не ожесточили его в конце концов настолько, что гнев отвергнутой любви переполнил его до краев.
И тогда он решил найти себе более широкое поле, чтобы, яростно снуя взад и вперед, вдоль и поперек, как-нибудь облегчить себя и рассеять.
И вот флибустьеры и другие обитатели острова видели в тот вечер, а потом и в другие вечера, как Тома Трюбле носится туда и сюда по городу и за городом, поднимаясь до вершины горы, по склонам которой расположились особняки самых знатных жителей, а иной раз уходил и дальше, в глубину тех диких северных лесов, где уж не встретишь ни полей, ни плантаций. Тома бродил повсюду тем же скорым и неровным шагом и всюду с тем же лицом, лицом человека, поглощенного каким-то суровым раздумьем. И только глубокой ночью странный любитель зарослей и лесов, скорее измученный, чем успокоенный, он возвращался к берегу, отыскивал свой ял, спускал его на воду и возвращался к своему плавучему жилью…
И вот однажды, когда Тома, прогуливаясь таким образом, шел от пристани, поднимаясь по первым, очень крутым улицам дальних кварталов, кто-то, выйдя из низкого дома с большой вывеской, громко воскликнул, заметив его:
— Ура! Старый товарищ, ты ли это? Окаянная Матерь Божья! Провалиться мне на этом месте, если это мне привиделось и это не мой Береговой Брат и моряк, Тома Трюбле, передо мной! Ура! Такую встречу надо отметить! — Входи в кабак, брат Тома и уважь меня. не то я подохну!
Тома узнал Эдуарда Бонни, по прозванию Краснобородый.
По-видимому, дела английского флибустьера шли сейчас не блестяще. Это доказывало его платье: штаны его были сплошь заплатаны, а камзол — такой старый, что нельзя было угадать его первоначального цвета. Впрочем, Краснобородый и не скрывал своей бедности, и первым долгом рассказал Тома с большими подробностями, прерывая свою повесть звучными раскатами смеха, как кораблекрушение лишило его «Летучего Короля», напоровшегося на подводную скалу у мыса Мансанильи, и как испанцы из Колона, которых он в свое время хорошенько пограбил, подло отомстили ему, перерезав из его гибнувшей команды всех, кого только могли поймать. Один он, Краснобородый, спасся и, оставшись гол как сокол, достиг Тортуги, после Бог знает скольких злоключений. Здесь он находился уже около месяца без единого гроша, но по-прежнему отважный, по-прежнему решительный, словом, по-прежнему такой же флибустьер.
— Кастильская обезьяна дорого заплатит мне за мой бриг, и еще дороже за моих корсаров! — заявил он, с силой ударяя Тома по плечу. — Матрос, можешь мне поверить: за каждого зарезанного своего брата я зарежу не меньше десяти противников этой вот самой рукой, а за каждую погибшую доску сдеру с них не меньше фунта золота.
После этих слов оба, Краснобородый и Тома, вошли в кабак, вывеска которого, украшенная железным флюгером, приятно поскрипывала под южным ветром. Было жарко, — «дорла была удобная», как говорят моряки, то есть в глотке пересохло. За столом, который Краснобородый только что оставил, и к которому он теперь подвел Трюбле, два пустых кувшина ясно доказывали, что флибустьер упорно старался одолеть эту засуху. Но два новых кувшина, которые он поспешно заказал, доказывали также, что он считал недостаточным это первое усилие. И действительно, оба новых кувшина мгновенно иссякли, подобно роднику в летний зной.
— А ты как, брат Тома? — спросил тогда флибустьер. — Как теперь идут твои дела? Я слышал, что ты теперь также богат, как я беден, и поздравляю тебя, как хороший и честный товарищ; мне также известно, что ты отправил в Европу со своей командой и со своим помощником значительную добычу, которую недавно захватил! Ладно! А с тех пор? Правда ли, как повсюду уверяют, что ты остался в одиночестве на своем «Горностае», чтобы хорошенько насладиться любовью и ласками какой-то красотки, которую ты сделал своей невольницей? Если да, то не красней, и давай сюда руку, — никто лучше Краснобородого не понимает нежных чувств, и я тебе сейчас дам тому основательное доказательство.
С этими словами, не дав Тома времени ответить, он снова встал и, подбежав к дверям кабака, выглянул на улицу. И, должно быть, он увидел на ней то, что искал, так как сейчас же начал кричать во все горло.
— Алло! Рэк, старый товарищ! Сюда, внучек! Отводи руля, бери все паруса на гитовы и отдавай якорь у этой двери, так как я в этом кабаке выпиваю в компании с Береговым Братом, которого я тебе хочу представить и которого ты, ради меня, полюбишь!
Он воротился в сопровождении привлекательного юноши, у которого не было ни бороды на подбородке, ни усов над губой; скинув шляпу на стол, молодой человек обнажил свои прекрасные светлые волосы, которые были у него порядочной длины и которые он ничем не смазывал, а напротив — давал им свободно падать на шею и плечи.
— Алло! — закричал, в свою очередь, вновь прибывший, голосом довольно свежим, хотя и несколько надтреснутым. — Алло! Бонни, старый матрос! Ты уже напился, да еще без меня! Ты в этом раскаешься, окаянная скотина! Кто этот человек?
— Этот человек Тома! Да, Тома Трюбле, о котором я тебе много раз говорил, и который…
— И который, конечно, не нуждается в том, чтобы такой болтун, как ты, что-нибудь добавлял к его имени. Замолчи ты, ради господней требухи! Капитан Тома, давайте руку! Вы мне нравитесь, клянусь честью Мэри, и я ваша покорнейшая служанка.
Таким образом, Тома, крайне изумленный, узнал, что матрос Краснобородого был женщиной.
Женщина эта носила имя Мэри Рэкэм, и хотя ей было не больше двадцати лет, она уже порядком понюхала моря, так что не была уже новичком ни в военном, ни в морском ремесле. Однако, хоть она и была храброй и смелой, как ни один флибустьер, хоть и носила одежду другого пола — как из-за удобства, так и по склонности к ней, — все же оставалась настоящей женщиной, со всеми страстями, порывами, а также слабостями и капризами обыкновенной женщины. И, не теряя времени, она это доказала так, что у Тома не осталось на этот счет никаких сомнений повернувшись к Краснобородому, она яростно на него напала, произнося ужасающие кощунства и упрекая его в том, что он строил глазки какой-то трактирщице, обещая ему сто тысяч ударов ножом в живот, если эта трактирщица в ответ на его взгляды даст сдачи хоть одну улыбку.