— Увы! — молвил Тома, покачав головой.
Он смотрел на ночное море. Еле заметное дуновение сменило полный штиль.
— Брат мой, Тома, — продолжал Луи Геноле. — Ты можешь на меня положиться, я все сделаю по твоему желанию и вернусь сюда как можно скорее, чтобы принести тебе добрую весть, которой ты ждешь и которая позволит тебе, наконец, вернуться без страха и риска домой. Но будь уверен, что как я ни стосковался по давно покинутой родине, и как ни рад буду возвратиться в наш город, да еще с таким почетом благодаря твоей доблести, все же мне будет грустно, что не со мной мой первый товарищ и начальник, когда мы бросим, как водится, самый маленький наш дрек у порога кабака Больших Ворот, и когда потом мы затеплим наши свечи у соборного алтаря для благодарственной мессы, которую мы отслужим!
— Увы! — повторил Тома.
Тот, кто увидел бы его сейчас, сокрушенного и меланхоличного, с крупными слезами в светлых глазах от печали по милой Бретанской отчизне, которую Геноле ему напомнил, тот бы не узнал в этом простодушном и жалостливом парне свирепого корсара Тома Трюбле, более страшного для вражеских купцов, чем бури и кораблекрушения…
Немного позже вельбот Луи Геноле возвратился с фрегата на корабль; так как бриз настолько окреп, что наполнил, хотя и вяло, паруса обоих судов, то надо было пользоваться даже самым маленьким порывом ветра, чтобы поскорее достигнуть Тортуги.
Тем не менее, Тома не захотел взяться сам за простое управление и ограничился тем, что дал свои наставления боцману. Тома остался в кают-компании и, облокотясь на нижний косяк порта, следил за уходящим вельботом помощника. Весла равномерно опускались в темную воду, и в поднимаемой пене плясал таинственный свет…
Когда вельбот скрылся из виду, а на палубе «Горностая» утих топот босоногих матросов, брасопящих паруса, и замолк всякий шум, тогда в глухой тишине уснувшего корабля Тома выпрямился, отошел от порта, отцепил один из фонарей, висевших на бимсах кают-компании, и направился к запертой двери в капитанскую каюту.
Перед тем как войти, он приостановился, но всего лишь на мгновение…
II
Каюта была невелика, фонарь осветил ее всю. Желтый свет отразился от деревянных окрашенных стен. По закопченному потолку заплясали тени. Блеснула медь иллюминатора.
Тома Трюбле бесшумно закрыл дверь и поднял фонарь, чтобы лучше видеть.
Две скамейки, шкаф, прикрепленный болтами в углублении внутренней обшивки между двумя шпангоутами, и койка составляли все убранство. Койка, узенькая кровать, стояла против шкафа и, подобно ему, была прикреплена болтами к стенке. Лежа на этой койке, со связанными грубой прядью пенькового каната руками и ногами, спала пленница, очевидно, обессиленная усталостью и страхом. Свечной огарок, поднятый над ее лицом, не разбудил ее.
Она была прекрасна. Сон успокоил черты ее лица, недавно встревоженного и ожесточенного, и обнаружил ее юный, почти детский возраст. Вероятно, ей было лет шестнадцать. Может быть и меньше. Но янтарный цвет ее кожи, твердые линии рта, четкие очертания носа с нервными ноздрями, иссиня черный цвет волос — все отнимало у красивого лица детскую невинность и мягкую нежность. Тома, пристальнее вглядевшись в спокойную энергию этого девичьего лица, снова усомнился, может ли простая Дочь мужчины и женщины таить в себе столько явной воли. И нет ли здесь скорее какой-нибудь чертовщины и колдовства. Невольно он поднял глаза к большому деревянному распятию, висевшему над кроватью — единственному украшению каюты, суровой, как келья монаха; прибитая у подножия креста раковина заменяла кропильницу, и Тома никогда не забывал подлить в нее несколько капель святой воды, которые он брал из большой бутыли, освященной перед отъездом из Сен-Мало, по великой милости, высокочтимым епископом Никола Павильоном. Но под божественным изображением, под водой, очищающей от грехов, колдунья не могла бы так безмятежно спать… Ради большей предосторожности Тома опустил в раковину пальцы правой руки и окропил спящую. Она вздрогнула, но даже не вздохнула. Одержимая бесом, конечно, стала бы корчиться, словно пронзенная каленым железом. Бесспорно и ясно было доказано: в пленнице не было ничего дьявольского.
Сразу осмелев, Тома положил сильную руку на нежное плечо. Внезапно разбуженная девушка сразу вскочила, но все же не вскрикнула: видно, она была не из тех бабенок, что визжат и пищат по всякому поводу и без повода. Связанные руки очень стесняли ее. С большим трудом ей удалось облокотиться. И все время она не спускала глаз с Тома, который, снова растерявшись, не знал что сказать и довольно долгое время молчал.
В конце концов он все же заговорил. Своим грубым малуанским голосом, ставшим под действием штормов в открытом море еще более хриплым и густым, он сказал:
— Кто ты? Как твое имя и где твоя родина? Откуда ты ехала и куда направлялась, когда я взял тебя в плен?
Но она не отвечала, продолжая по-прежнему пристально смотреть на него.
Погодя, он снова начал свои расспросы.
— Как тебя зовут?
Она молчала. Он добавил, говоря громче:
— Ты не понимаешь меня?
Она даже головой не покачала. Ни да, ни нет. Смущенный, он несколько секунд колебался. Но вдруг вспомнил.
— Ты меня понимаешь, раз ты давеча со мной говорила! — закричал он рассержено.
В нем снова пробудилось любопытство.
— Эта Смуглянка из Макареньи, которую ты тогда призывала на помощь. Кто она?
Сжатые губы скривились полуулыбкой высшего презрения. Но по-прежнему ответа не последовало. И тотчас же презрительное лицо, лишь на миг переставшее быть бесстрастным, сразу обрело всю свою невозмутимость.
Мало-помалу в сердце Тома, успокоившегося и похрабревшего, поднимался гнев. Рука его грубо тряхнула нежное плечо. Он закричал:
— Тебе что, — язык надо развязать? Смотри! Я сумею это сделать! Недолго ты у меня будешь немую корчить, мавританка ты этакая и язычница!
Но на этот раз она вскочила, странно задетая этим оскорблением, и, в свою очередь, закричала:
— Неправда! Ты соврал своим собачьим языком, собака, собачий сын, вор, еретик. Я христианка по милости Всемогущего Господа нашего и предстательством нашей Смуглянки! Да! И уж конечно лучшая христианка и католичка, чем такой разбойник16, как ты!
Смутившись, он ответил не сразу. Тогда она приказала тоном королевы
— Развяжи эту веревку!
И протянула ему свои связанные руки. Подчиняясь какому-то таинственному внушению, Тома Трюбле, корсар, повиновался.
Когда девушка почувствовала, что руки ее свободны, она слегка сжала свои очень тонкие пальцы, как бы для того, чтобы восстановить в них свободное кровообращение. После этого она хотела было начать сама развязывать канатную прядь, опутывающую ей ноги. Но, сейчас же опомнившись, только показала пальцем на завязанный узел Тома:
— Развяжи еще эту веревку! — приказала она еще повелительнее.
И Тома опять-таки повиновался.
И вот она непринужденно сидела на кровати, как в удобном кресле, а Тома Трюбле стоял перед ней. Теперь она задавала Тома Трюбле вопросы, и Тома Трюбле покорно ей отвечал.
Она начала свой допрос так же, как и он хотел было начать:
— Кто ты? Как твое имя? Где твоя родина?
И он на все это ей ответил, и его гордость мужчины и господина не восстала против такой странной перемены ролей. Она же — пленная, побежденная, во власти победителя, — без волнения услышала страшное имя, наводящее ужас на всю Вест-Индию: Тома Трюбле… Но теперь, быть может, меньше его презирая, или довольная тем, что ей удалось так скоро укротить такого врага, она стала отвечать, хотя и еле-еле, на вопросы, которые он снова начал, почти застенчиво, ей задавать.
Ее зовут Хуана. Ей семнадцать лет. Она родом из Севильи, чистейшей андалузской крови. Дочь идальго, с гордостью объявила она. В Севилью она направлялась на галионе, чтобы выполнить данный ею обет, и затем должна была снова вернуться в Вест-Индию, где живет вся ее семья. Как имя этой семьи. Это слишком благородное имя, чтобы произносить его в этом разбойничьем вертепе. Ее родители — знатные господа в прекрасном городе, откуда вышел галион, — Сиудад-Реале, в Новой Гренаде, в таком богатом и могущественном городе, что ни один из европейских королей не мог бы ни купить его, ни завоевать. И конечно же, гораздо почетнее быть губернатором этого города или наместником, чем таскаться по морю с бандой диких пиратов, грабя и избивая честных людей на каждом встречном корабле.
16
В то время испанцы Нового Света называли всех флибустьеров и авантюристов разбойниками (Ladrones).