Генрих Манн, которому русская литература была гораздо менее близка, чем его брату, написал в своей книге воспоминаний «Обзор века» несколько ярких страниц о том, как воспринимались книги русских писателей в странах Западной Европы в конце прошлого столетия. Генрих Манн говорит здесь о взаимодействии между литературой и освободительным движением в России. «Октябрьская революция, как всякая подлинная, глубокая революция, — осуществление того, что в течение столетия накоплялось в литературе». Именно эта подспудная связь, по мысли Г. Манна, определила нравственную силу русской литературы, ее «непримиримую правдивость».
Русская литература XIX века, пишет Генрих Манн, «событие неимоверной важности и такой просветительной силы, что мы, привыкшие к явлениям упадка и ломки, с трудом можем поверить, что были ее современниками… Как читался Достоевский, как читался Толстой?
Они читались с трепетом. Они читались — и глаза раскрывались шире, чтобы воспринять все это обилие образов, все это обилие мысли, и в качестве ответного дара струились слезы. Эти романы, от Пушкина до Горького, звено за звеном в безупречно спаянной цепи, учили нас более глубоко познавать человека, его слабости, его грозную мощь, его неисполненное призвание — и они принимались как поучение».
В другой главе той же книги Генрих Манн вспоминает, как по-разному проходили у него и у его брата Томаса годы литературного ученичества. «Когда мой брат вступал в двадцатые годы своей жизни, он был привержен русским мастерам, а у меня добрая половина существования определялась французской словесностью. Оба мы научились писать по-немецки — именно поэтому, как я думаю».
Генрих и Томас Манн оба заняли исключительно важное место в истории своей национальной культуры.
Оба они подняли искусство немецкой реалистической прозы на большую высоту, заложили основы немецкого романа XX в.: это стало их общим делом, можно сказать даже — общим творческим подвигом. А в то же время они были по своему духовному складу очень различны, — это сказалось и в выборе тех художественных традиций, которым они следовали. Генрих Манн тяготел к сатире и вместе с тем — к конкретному социальному исследованию действительности: он находил много ценного для себя и у Вольтера, и у Бальзака, и у Золя. Томас Манн как художник чувствовал склонность к психологической и философской прозе; отчасти именно отсюда проистекал его повышенный интерес к мастерам русского романа.
Генрих Манн превосходил брата политическим радикализмом, он уже в молодые годы оторвался от бюргерской среды, ее традиционных взглядов и нравов. Томас Манн долгое время оставался тесно связан с этой средой. Однако русская литература рано стала для него опорой в критическом осмыслении действительности.
Ранние рассказы Томаса Манна — «Разочарование», «Маленький господин Фридеман», «Луизхен», «Паяц», «Тобиас Миндерникель» — этюды на тему о человеческом страдании. В них встают люди, обиженные судьбой, физически или духовно ущербные, внутренне отчужденные от окружающего их мира. Молодого писателя с первых же творческих шагов привлекали острые психологические коллизии: с их помощью он выявлял скрытый трагизм буржуазного, мещанского бытия.
Уже в рассказе-эскизе «Разочарование» (1896) появляется своего рода «антигерой» — немолодой одинокий человек: в беседе со случайным знакомым он изливает свое отвращение к жизни, к обществу, к «высоким словам», которыми люди обманывают друг друга. Это — робкая, в значительной мере еще неумелая вариация на тему повести Достоевского «Человек из подполья».
Более ясно очерченная фигура «антигероя» возникает в рассказе «Паяц» (1897). Он написан от первого лица, в той исповедальной манере, которая впервые была испробована Достоевским (в мировой литературе XX в. эта манера получила широкое развитие, но для Запада конца XIX в. она была совершенно еще новой). Близость к интонации Достоевского здесь очевидна, начиная с первой же страницы: «Я приготовил себе чистенькую тетрадку, чтобы рассказать в ней свою «повесть»; чего ради, собственно? Быть может, чтобы вообще хоть чем-нибудь заняться? Возможно — из склонности вдаваться в психологию и чтобы утешить себя сознанием неизбежности всего пережитого? Неизбежность — это так отрадно! А пожалуй — чтобы хоть несколько минут насладиться некоего рода превосходством над самим собой и каким-то подобием равнодушия? Ибо равнодушие, я это знаю, было бы своего рода счастьем…» (7, 41–42). В рассказе «паяца» о самом себе шутовство сочетается с неподдельным гневом, неуверенность — с самолюбованием, высокомерие с приниженностью: перед нами образ расколотого, разорванного сознания.
Очевидно, вместе с тем, различие между философом-парадоксалистом у Достоевского и молодым разгневанным бюргером из рассказа Томаса Манна. Кругозор «паяца», весь диапазон его переживаний по сравнению с трагическим героем «Записок из подполья» несравненно более узок. Однако рассказ дышит искренней неприязнью к миру преуспевающих «коммерсантов крупного масштаба»: неприкаянный «паяц», так или иначе, духовно намного выше той среды, от которой он по собственной воле откололся.
На пороге нового века Томас Манн работал над романом «Будденброки», который вышел в 1901 г. Книга была задумана первоначально как история бюргерской семьи, построенная на материале домашних преданий, — роман о старших родственниках, не более того. Начинающий писатель не мог предполагать, что эта книга положит начало его мировой славе, и что Нобелевская премия (он получил ее в 1929 г.) будет присуждена ему именно как автору «Будденброков».
Много лет спустя, в очерке «Мое время» Томас Манн свидетельствовал: «Я действительно написал роман о собственной семье… Но по сути дела я и сам не сознавал, что, рассказывая о распаде одной бюргерской семьи, я возвестил гораздо более глубокие процессы распада и умирания, начало гораздо более значительной культурной и социально-исторической ломки».
Пессимистическая философия Шопенгауэра подсказывала молодому писателю мысль о распаде и умирании, как неотвратимом роковом законе бытия. Но трезвость художнического видения жизни побуждала его рисовать упадок семьи Будденброков в свете конкретных, обусловленных законами истории, судеб буржуазного, собственнического уклада.
Перед нами встает вопрос: как помогла русская литература — и в частности и в особенности Толстой, на которого Томас Манн, как мы помним, прямо ссылался — зарождению «Будденброков», одной из замечательных книг XX в.?
В статье 1947 г. «Об одной главе из Будденброков» Томас Манн вспоминает о том, как он опирался в своей работе на опыт писателей других стран и не только русских. «Влияния, определившие облик этой книги как художественного произведения, шли отовсюду: из Франции, Англии, России, со скандинавского Севера, — юный автор впитывал их жадно, с ревностным усердием ученика, чувствуя, что не сможет обойтись без них в своей работе над произведением, психологичным по своим сокровеннейшим помыслам и намерениям, ибо оно стремилось передать психологию тех, кто устал жить, изобразить то усложнение духовной жизни и обострение восприимчивости к прекрасному, которое сопровождает биологический упадок». И — на той же странице — Т. Манн уточняет свою мысль: «…под моим пером возник скрытый под маской семейной хроники социально-критический роман…» (9, 195). Мотив «биологического упадка» в конечном счете оттесняется в «Будденброках» большой социально-критической темой.
Стоит учесть еще одно важное свидетельство Томаса Манна — из его книги «Размышления аполитичного» (1918). Там воспоминание о «Будденброках» всплывает по неожиданному поводу — в связи с именем Ницше. К этому философу, столь влиятельному в кайзеровской Германии, Томас Манн относился с большим уважением, высоко ценил его литературный дар (какие опасности для человечества были заложены в идеях Ницше — Томас Манн ясно увидел значительно позже). Однако в «Размышлениях аполитичного» Т. Манн отмежевывается от Ницше хотя бы частично. Он утверждает, что никогда, даже в молодости, не разделял идущего от Ницше культа грубой силы и эстетизации «брутальных инстинктов». Напротив — художественными ориентирами для него были произведения, порожденные «высоконравственными, жертвенными и христиански-совестливыми натурами». Тут назван «Страшный суд» Микеланджело, а затем — роман «Анна Каренина», «который придавал мне силы, когда я писал «Будденброков».