Потом мальчик Миша вырос и уже сам стал снимать Юрия Андреевича с полки. Теперь их двоих навсегда связывал тот незабвенный зимний вечер, под пледом и под маминым боком. На взгляд из книжного шкафа, жизнь текла размеренно и легко, без видимых проблем – ну разве что люди по ту сторону застекленных дверец старели чересчур быстро. Дед в последние годы стал настоящим профи, мастером своего дела; в итоге он и умер за столом, положив голову на незаконченный заказ. И хотя старик так и не удосужился открыть спасенный им томик на предмет чтения, Юрий Андреевич даже не думал обижаться на него за это: как-никак, именно дед подарил ему вместе с переплетом дом и семью. Мама-учительница к тому времени вышла на пенсию и на общественных началах работала в библиотеке при местной жилконторе.
Потом Миша привел жену; Юрий Андреевич одобрил его выбор прежде всего потому, что девушка очень напоминала Мишину мать, которая, кстати говоря, довольно быстро последовала за дедом-переплетчиком, уйдя так же тихо и безропотно, как он, будто боялась обременить домашних неприятными больничными проблемами.
В дом приходили друзья, велись умные разговоры; Юрий Андреевич всегда прислушивался к ним с определенной тревогой. Он по-прежнему входил в список интеллигентского культурного минимума и оттого вынимался из шкафа намного чаще какого-нибудь Шекспира, который, как старая дева, стеснялся неразрезанных страниц во многих своих томах. С одной стороны, подобное внимание льстило Юрию Андреевичу; с другой – он опасался не вернуться домой, к Мише. С некоторыми книгами это действительно случалось: зачитают и поминай как звали…
Лучше всех ему запомнился Слава Кричман, Мишин друг еще с института. Запомнился потому, что их последний, самый яростный спор коснулся непосредственно Юрия Андреевича.
– Но зачем? Зачем? – недоуменно мотая головой, вопрошал Миша. – На черта тебе сдалось это крещение? Да еще и добровольное! Кантонистов крестили силой, другие шли на это ради карьеры… – но добровольно, искренне? Ты ведь в курсе, что по мешумадам принято сидеть шиву, как по покойникам?
– Было принято, – возражал Слава, делая ударение на первом слове. – А теперь никто не сидит. Теперь нас много. По сути, это логичное официальное закрепление уже существующего порядка вещей. Ну какой из меня еврей? Я родился и живу в русской культуре, в русской традиции, мой язык – русский, мой ассоциативный мир наполнен православными символами… Почему бы тогда не сделать последний шаг? Это выглядит честным признанием реальности, не более того.
«Опять! – с неудовольствием подумал Юрий Андреевич. – Сколько можно обсасывать одну и ту же тему? На все эти вопросы давно дан ясный недвусмысленный ответ: евреи должны исчезнуть, раствориться… Странно, что Миша возражает…»
– Это подлость, – негромко проговорил Миша. – Я могу понять твое желание забыть, что они делали с нами на протяжении столетий: страшная память о таких муках не каждому под силу. С чем я никак не могу смириться, так это с переходом на сторону мучителей.
Слава возмущенно фыркнул.
– Подлость? Подлость? Да вот же твой любимый поэт… пишет… где это?..
Он шагнул к шкафу и, скользнув взглядом по корешкам, вытащил Юрия Андреевича на свет Божий.
– Где же это… а, вот! Слушай! «В чьих выгодах это добровольное мученичество, кому нужно, чтобы веками покрывалось осмеянием и истекало кровью столько ни в чем не повинных стариков, женщин и детей… Опомнитесь. Довольно. Больше не надо. Не называйтесь, как раньше. Не сбивайтесь в кучу, разойдитесь. Будьте со всеми. Вы первые и лучшие христиане мира…» – Слава захлопнул томик и торжествующе потряс им в воздухе. – Ну? Что скажешь?
– Что скажу? – усмехнулся Миша. – Что скажу я, не так уж и важно. Важно, что говорят твои новые единоверцы. «Жид крещеный, что вор прощенный» – слыхал такое?
Слава всплеснул руками:
– Ну вот! Теперь ты говоришь устами черносотенцев! Почему я должен ориентироваться на эту мразь, а не на нормальных культурных людей?
– Ориентируйся на историю. Если она чему-то и учит, так это тому, что любая попытка, как ты говоришь, «раствориться» приводила к еще большей волне погромов. А что касается мрази… Мразь говорит открыто, а культурная публика – шепотком, среди своих, в частных письмах. Еще неизвестно, что хуже.
– История меняется, это факт, – возразил Слава. – И публика меняется тоже. И вообще, это вопрос интеллектуальной честности. Человек должен делать то, что кажется ему правильным, и не поддаваться давлению других. Какая разница, кто что говорит? – он снова сильно потряс томиком, едва не вытряхнув оттуда Юрия Андреевича. – Вот он слушал только свою совесть. И совесть привела его к христианству. На каком основании ты называешь этот выбор подлостью?
Миша молчал. Юрий Андреевич неловко ежился в руке Кричмана. Ему хотелось назад, в шкаф, к Чехову и Шекспиру, подальше от этого крайне неприятного спора, от вдруг нахлынувших воспоминаний о прежней безумной мягко-обложной, жестко-облыжной жизни. Доцента Артамонова, наверно, уже нет в живых; как он сказал тогда Мигулеву? «Отдай эту книгу евреям, им понравится…» – что-то в этом духе. И вот он, результат: Юрий Андреевич и в самом деле прижился у них, у евреев. Прижился не по своему выбору – такова была воля судьбы, пославшей ему старика-переплетчика.
В какой-то степени это извиняло Юрия Андреевича. Он и в дальнейшем, как мог, старался игнорировать приметы огорчительного еврейства приютившей его семьи – благо, таковых было совсем немного – ну, разве что, у деда, который любил напевать за работой старые песенки на идише. Он и переплетным-то делом увлекся не просто так, а в память о своей семье, в течение нескольких поколений державшей такую мастерскую в еврейском городе Проскурове. Ну так что? Проскуров давно уже перестал быть еврейским; теперь он назывался Хмельницким, и это переименование лучше всего отражало необходимость забыть, исчезнуть, раствориться. В конце концов, Мишина мама учила детей не Шолом-Алейхему или… кто там еще у них был?.. – а Пушкину и Толстому. А Миша и вовсе был обычным школьником, студентом, инженером, ничем не отличавшимся от миллионов других, русских людей. Откуда же, из каких темных омутов всплыли теперь эти странные слова, значения которых Юрий Андреевич не знал, но при этом нисколько не сомневался в их пагубном, чуждом происхождении. «Мешумад», «шива»… – да, это явно не на санскрите…
– Пришел к христианству?.. – задумчиво, без прежней запальчивости, проговорил Миша. – Скорее, к тому, что он называл христианством. Перечитай его стихи, Слава. Ну что там от православия, кроме частично схожего набора слов? Ни следа от мутного гностического дуализма, от дьявола и его искушений, от всех этих мучеников, раскаяний, отпущения грехов, иконопоклонства и прочей лабуды, составляющей сердцевину твоей новой религии. Есть идея любви, но главное – идея всеобщности. Его мир огромен и неделим: природа, предметы, люди – всё объединено в одном гигантском божественном облаке. Если и есть тут христианство, то лишь экуменическое, да и это вряд ли. Потому что неделимость мира – идея чисто еврейская, еще в Моисеевых заповедях закрепленная. И креста, в отличие от тебя, он на шею не вешал. Так что прибереги звание подлеца для реальных мешумадов…