— Лена, ты любишь меня…
— Разве не видите, что истинная любовь — отдаст себя всего.
— Ты любишь…
— Вы можете сделать многое, но убегаете, как ребенок. Когда сейчас вы говорили о подвиге, не насмехались надо мною как вам хотелось, а старались себя уверить. Не бойтесь ничего.
— Если бы вы были около меня…
— Не должна. Не могу.
— Почему же?
Молчание.
— Почему? Скажите.
Молчание.
— Лена, с тобою я буду силен, все преодолею и не испугаюсь. То, что говорил тогда о рабочих — неправда. Я нарочно говорил, но ты поняла. Ты точно глядишь на меня все время, где бы я ни был. Голодный механик в саду был мне ближе, чем брат. Ты отдала ему все, что было в моем кошельке. Я подумал: она поняла мое сердце. Пойдем вместе.
Молчание.
— Я знаю, что надо делать и куда идти. В каждом человеке предчувствую брата, но гоню от себя эту мысль. Потому что, если поверить в нее, то надо отказаться от личного счастья. Этого не могу.
— Почему?
— Не могу отказаться от тебя.
— Необходимо.
— Пусть. Но добровольно не могу, не хочу. Радость моя, единственная моя! Пойди со мной, не думай ни о чем. Сломай свою гордость. Мы будем счастливы, дадим счастье другим. Знаешь, о чем мечтаю? Мы поселимся в деревне, на берегу Волги… Каждую ночь буду выходить на берег и благодарить Бога за то, что ты со мной. Вечером буду поливать грядки редиски и салата. Их надо поливать сейчас же после заката солнца. Потом с фонарями пойдем на конюшню и в стойла к нашим коровам, овцам и козам. Потом…
— Нил, перестаньте, милый…
— Не могу, не могу… У нас не будет собственности. Лошади и коровы будут общие: кто хочет придет и возьмет для пользования; они только будут стоять в наших стойлах. Никогда не будем запирать ворота на ключ… Во всем доме не будет замков и ключей… Мы приготовим комнаты для всех, кто бродит по дорогам… На воротах мы сделаем надпись: «Этот дом ваш дом. Войдите, добрые люди». Всю ночь фонарь будет освещать эту надпись. Они придут ночью, когда мы спим, а на утро мы выйдем к ним и поклонимся: «Спасибо, что вошли и принесли радость. Вот я и моя жена». Ты будешь в светлом платье, как мне снилось… Лена, что с тобой? Вот вода. Выпей. Теперь лучше? Пойдем, пойдем сейчас.
— Куда?
— Мы скажем Сергею. Он бесконечно добр и полюбит тебя как сестру. Опять отвернулась!
— Нет. Уходи, Нил. Нет.
— Я все сделаю, ни от чего не убегу. Я хочу только немного личного счастья.
— Ты торгуешься. Личное счастье только в счастье общем.
— Неправда. Не только.
— Другого нет. Уйди.
— Ухожу. Прощай.
— Я прямая линия и знаю свой путь. Ты — окружность.
— Твой путь — отказ и смерть.
— Может быть.
— Прости, если я говорил не так, как нужно.
— Мне жаль тебя. Сделай усилие над собой.
— И тогда?
— Хочешь награды?
— Я слаб. Поддержи меня.
— Не умею.
— Не говори, не отвечай мне. Я унесу с собой тень надежды. Слушай, Лена: если мы встретимся через несколько лет и ты увидишь, что я — я стал другим — может что-нибудь измениться?.. Не отвечай. Молчи.
— Не могу молчать, потому что это было бы ложью. Ничто не может измениться.
— Теперь я понял: ты не любишь меня.
Молчание.
— Не любишь?
Молчание.
— Теперь все ясно… Что ж делать… Постараюсь забыть тебя. В этой комнате даже неодушевленные предметы хотят чтобы я поскорее ушел… Окно сделалось черным, а когда я вошел еще было светло. Да, забыл сказать: вы не умеете подавать руку, я давно заметил. Вначале это раздражало меня, а теперь и это полюбил… Никто не подает так руки. Окончательно прощайте, Лена.
— Прощайте, Нил. Простите меня.
— За что?
— Простите за все. Хочу, чтобы нашли свой крест и не убежали от него.
— Да.
Субботин ушел.
VII
Два дня над городом висела сизая туча, словно угроза. Дул холодный ветер; все предметы сделались громоздче, тяжелее. Золотисто-пурпурные закаты, которые в продолжение трех недель, словно феерия, горели в небе, исчезли и вспоминались, как счастье, нечаянно упущенное. Теперь в воспоминании они казались еще обаятельнее.
К вечеру из сизой тучи повалил снег. Наступила зима.
Нил бродил по городу; бессознательно выбирал он незнакомые улицы, чтобы никого не встретить.
— Похоронили, — бормотал он. — Могила…
Но сквозь тяжесть горя, обиды и самопрезрения иногда просвечивала надежда. Нет, это было еще тоньше и неопределеннее. Воображение рисовало Колымову в английской шляпе, с руками, засунутыми в высокие карманы синей жакетки. Ее глаза далеко расставлены и не глядят на него. Что-то сонное было в этой картине. Щемящая тяжесть горя и обиды начинала таять и наконец оставалась лишь в небольшом месте, в груди против сердца. Эта ноющая точка, увеличивавшаяся при вдыхании, делала боль почти приятной.