— Когда я тебя увижу? — спросил он и пошел в переднюю, где в углу сиротливо стояла его огромная плоская сабля. Возясь с нею, он услышал как актриса встала и, простучав знакомым стуком несколько шагов, убежала в спальню. Потом услышал истерический хохот, смешанный с рыданиями. Холод тронул его плечи, он принялся стучать в запертую дверь.
— Отоприте, прошу вас… Не могу же я вас так оставить… Надя, умоляю…
Изнутри злобно крикнули:
— Если вы сию минуту не уйдете, я пошлю за швейцаром.
Офицер прошел в гостиную и в глубоком безмолвии просидел около часу. Огонь печки давно погас, светило жесткое электричество; он видел, как остановились часы на столике, подделанном под старинный. Потом поднялся и вышел, бесшумно притворив за собою дверь. Спускаясь по темной лестнице, он почувствовал, что в одном месте ныли корни волос и припомнил, как больно дернула актриса. Теперь это было точно поздняя ласка. Он прислонился к перилам, упав головой на руку.
Заспанный швейцар в рыжем пальто осветил лестницу и, шатаясь от снов, переполнявших его мозг, пошел отпирать двери.
Городовой, стороживший эту дикую молодую безнадежно-ушедшую ночь, отдал честь. Офицер дружественно крикнул ему:
— Который час?
— Двадцать минут пятого, ваше высокородие, — ответил темный городовой.
Ночь шла. Мирно светили фонари. Город спал своим необъятным каменным телом.
XIV
Люди, не ценящие внешней жизни и чувствующие ее призрачность, охотно ставят себе более или менее трудно исполнимые планы и задачи, чтобы в стремлении к их осуществлению заполнить свое существование. Они приучают себя думать, что эта цель нечто важное и существенное, раз на нее тратится столько энергии. Им кажется, что, как только задуманное осуществится, наступит новое, и жизнь их возродится. Так проходят годы, в течение которых человек искусственно прикреплял себя к интересам жизни, которая для него продолжает быть не ценной.
Таким клочком сена, привязанным к дышлу бегущей лошади, для приват-доцента Слязкина была его мечта о разводе с женой. Он хлопотал о разводе уже восьмой год, причем делал все, что для этой цели было бесполезно или даже вредно. Он посещал людей, которым крайне туманно излагал дело, у которых спрашивал совета и с которыми кстати вел беседы о морали, России, философии, Боге и о новом пророке. Люди эти большей частью были совершенно посторонние ведомствам, от которых зависит вопрос о разводе, и беседы с ними, зачастую очень обстоятельные и умные, не подвигали дела ни на волос вперед. Действительно же дельные советы он выслушивал вполуха, необходимых бумаг не доставлял и в конце концов запутал вопрос так, что в нем совершенно нельзя было разобраться; свою же жену он называл тихой пристанью и ангелом-хранителем.
Эти «хлопоты» по разводу были его лучшими минутами: его гнала своеобразная любовь к людям, глубокий интерес к их мыслям и переживаниям. Через них он приобщался жизни, которую видел вокруг себя и в которую роковым образом не мог войти. Он объезжал общественных деятелей, писателей, священников, депутатов, актрис, чиновников и почтенных старух-старообрядок. Ему чудилось, что эти люди втайне от него делают важное дело и знают какой-то секрет жизни. Ощущение, что где-то что-то совершается без него, беспрерывно угнетало тоской его обожженное сердце. Безмерное любопытство, смешанное с жаждой уверить себя в том, что секрета жизни никто не знает, обострили его незаурядный жадный ум. Но в том, что на земле не существует абсолютно высокого и благородного, никак не удавалось убедиться: выходило и так, — и этак.
Кроме приват-доцентуры, Слязкин занимался тем, что сотрудничал в одном толстом и нечитаемом журнале, причем писал по самым разнообразным вопросам одним и тем же выспренним, фальшивым и приторным языком. За пятнадцать лет работы у него нельзя было бы найти и десятка искренних строк, продиктованных непосредственно вылившимся чувством. Он тщательно вырезывал свои громоздкие статьи, вклеивая их в тяжеловесную тетрадь. Он говорил, указывая на эту чудовищную книгу: «Здесь заключается кровь моего мозга», между тем там была только его ложь.
Он постоянно горел какой-нибудь темой, меняя ее каждую неделю, волновался, спорил, доказывал; про себя он думал, что пишет для того, чтобы сравнительно легко добывать деньги. Но и это было неправдой: его занятие литературой давало ему возможность быть около людей, присматриваться к ним, принюхиваться, подползать к жизни, которая в секрете совершается помимо него… Он судил о жизни и чувствах так, как голодный судит о вкусных вещах, разложенных в витрине гастрономического магазина. Все, что он писал было в корне лживо и заражено гнилью безверия в то, что утверждалось статьей. Его логика была ошибочна, пафос напыщен, лирика неискренна. Но вместе с тем чувствовался жадный ум, живая бьющаяся душа со следами черных ожогов… Он бегал за людьми, хватался за их дела, старался быть с их радостями, с их идеями, с их игрушками и богами, но невидимая рука постоянно отталкивала его… Он казался лжецом; он лгал всеми словами, потому что не верил ни одному из них. Он был смешон, рассеян, и часто нелеп в своей внешней жизни; над ним многие смеялись и лишь некоторые догадывались о его трагедии, чувствуя его ум, горящий полуосознанным, бессильным любопытством.