— Можно мне к вам приходить, Михаил Иосифович? — сказала девушка.
Его лицо страдальчески исказилось.
— Нет. Простите меня — нет! Для меня было бы величайшей радостью встречаться с вами и говорить вам, Елена. Но я не хочу, чтобы вы увидели меня в часы моего позора. Я боюсь — вы не простите мне этого, не сможете этого сделать в вашем белом платье невесты небесной. Мы, грешники, бродим длинными путями и прячась слизываем языком гной наших ран. Мы, грешники против Духа Святого, не боимся отдыхать в тени осины, ветви которой дорожат в лихорадке ужаса. Зачем мы вам? Отвернитесь от нас.
— Я все же приду, — усмехнувшись своей болезненной улыбкой, ответила девушка.
Внезапно лицо Слязкина сделалось неприятно враждебным; рот искривился в плохо сдерживаемой злобе. Он ответил, как бы издеваясь:
— Невозможно одновременно идти двумя путями, моя барышня. И не для чего из любопытства глядеть на путь других: как-де вы там шагаете? Я не скажу, что ваше белое платье чище моих окровавленных лохмотьев, — продолжал он, все более злясь. — Вы идете короткой дорогой прямешенько в главный кабинет истины, а я — длинной и окольной, по черной лестнице. Но мы посмотрим кто дойдет скорее. Я только жду знака… Мы посмотрим…
Он был похож на разгневанного пророка, который в своем странствовании встретил другого, проповедующего иное… Колымова спокойно ответила:
— Нам лучше не встречаться, — протянула руку и отошла.
Снисходительный к людям, находящийся в постоянном искусственном экстазе, Слязкин злился редко. Теперь глубокая злоба, живительная как молния, вознесла его. В ней было что-то от древних гневных слов, закрепленных на пергаменте квадратным шрифтом. Он почувствовал себя родственным Яшевскому и ему показалось, что после многих лет сомнений он окончательно поверил в него.
Слязкин переходил через шумную улицу, не замечая окриков кучеров и мчавшихся саней и экипажей. Две лошадиные морды, коротко и враждебно дышащие, очутились над его головой. Приват-доцент бросился вперед, потом назад, и ему показалось, что лошадиные морды, направляемые чьей-то рукой, преследуют его. Он почувствовал теплоту их прерывистого и громкого дыхания и задрожал.
— Пришел мой час! — крикнул он в экстазе и опустился на колени в грязный снег.
XVIII
После кошмарной ночи, проведенной у актрисы, Щетинин уехал на охоту, которую устраивал его друг, очень высокопоставленное лицо.
Уже за первой станцией строения, фонари, деревья и все, к чему привык глаз, сразу присело, сделалось ниже, мельче и милее. Белесоватое же небо поднялось, потекло в стороны и отовсюду, поспешая за ним, побежали поля, одинокие дороги, черные леса на горизонте и низко несущиеся над землей вороны. Снег густо посыпал все, что выглянуло на поверхность земли, как будто сказал: отдохните. Глубокий холодный сон охватил землю. Все, что осталось с лета, было похоже на брошенных стариков; медленно день за днем без стона гибли они, ненужные… Думалось, что вернулись века глубокой старины, в темном сне первобытных желаний пребывают народы, еще нет многих машин, не открыто электричество, нет удобных жилищ, и потому черные проволоки телеграфа, свисающие плоскими дугами, кажутся мертвыми и непонятно-чужими.
Но когда приехали в богатое щегольское село и увидели подобострастно-развязных людей; когда надели теплые полушубки, пахнущие духами и деревней; когда, сопровождаемые гулким шумом, лаем, смехом, окриками на любовно искаженном русском языке и замечаниями на французском, пошли по мягкому, ни разу не взрыхленному снегу; когда увидели перед собой в шаге расстояния шершавую кору сосен и одиночно вкрапленных берез и когда мягкие, обжигающие нервным холодком, хлопья снега упадали за воротник полушубков на холеную шею — всем сделалось весело, уютно и легко, все поверили в свою молодость и удачу, которая ждет их в жизни, и все узнали наверное, что чистый воздух, белесоватое небо, проникавшее сквозь переплет сучьев, легкий холод дня, морозный ночи, ветер и сугробы приветливого, не городского снега — только шутливый обман, предпринятый природой с целью лучше развлечь молодых, богатых, титулованных охотников…
Поздней ночью усталые, с приятно-ноющей болью в затылке и в икрах ног, мирно возбужденные вкусной едой и теплотой привычного вина, на пяти тройках отправились за тридцать верст, к Нововратскому монастырю. Монотонно, как бы охрипнув от напряжения, звякали колокольца и бубенцы, и уж воспринималось не то, о чем они звонили, а то, как воспели их в стихах и прозе русские поэты. Вся ночь с внезапно высыпавшими звездами, словно замороженными в блестящие, отчетливо отелившиеся капли, была окутана воспоминаниями детства, полузабытыми строфами стихов, когда-то затверженных и теперь воскресших в новом смысле, и беспричинной грустью-надеждой, которая живит сердца глубже всякой радости.