— В третьем. Я люблю тебя, Надя, как жизнь.
— Я буду капризничать и ругаться, но ты ни на минуту не должен забывать, что люблю тебя. Слышишь?
В дверь постучали.
— Что такое? — произнесла актриса, и теперь собственный голос показался ей чужим.
— Из театра спрашивают, — ответила горничная.
Актриса вскочила.
— Боже мой. Уже спектакль! Никаких глупостей, милый… Уйди, уйди!
Через пять минуть она вышла к нему. Александр Александрович сидел в гостиной и, не видя, глядел на старинные часы.
Она сливалась со своим синим платьем, и он любил ее всю. Ему казалось, что он видит ее впервые.
— Что с тобой, милый? — Она быстро поцеловала его в губы. — Скорее в театр!
— Что же со мной? — переспросил он блаженно.
— Мне показалось, что ты… Виталия нет? Как жаль.
Она не рассердилась на то, что отослан экипаж и что пришлось долго трястись на скверном извозчике; и поэтому он понял, что она, действительно, глубоко и нежно его любит.
— Счастливый день! — сказал он. — Когда свадьба?
Она схватила его руку и успела поцеловать ее почти на виду у тех разряженных мужчин и женщин, которые, путаясь в дорогих платьях, входили в подъезд театра.
Щетинин купил ложу и просидел в ней один весь вечер. Ему казалось, что она играет гениально, потрясающе. Он был благодарен тем, кто ей аплодировал, громко называя по имени, и сладко ревновал к ним.
Когда спектакль окончился, он пошел за кулисы, но по непонятной причине заблудился, бродя по темным переходам и обливаясь мучительным потом. Один раз ему показалось, что он слышит торжествующий крик раздавленного. Тягостное предчувствие сдавило его сердце. Он злобно рассмеялся.
Почудилось, что не выбраться ему из этого темного лабиринта, и он здесь задохнется. Александр Александрович сдерживал себя, чтобы не закричать диким голосом.
XIX
Отношения между великим человеком и Колымовой испортились: Кирилл Гавриилович понял, что она не верит в него.
Это стало ясно, когда он сказал ей о своей любви. Говорил он туманно, называя не «любовь», а «единение», но она серьезно взглянула на него черными строгими глазами и бесстрастно произнесла:
— Не надо.
Он вздрогнул оскорбленным сердцем, как будто его уличили в чем-то мелко-некрасивом. Но ничем не выдал себя и продолжал:
— Дуализм, расколовший волю абсолюта на два начала, стремится к метафизическому слиянию. Тело человека является только символом…
Она внутренне застыла; ее душа оглохла для его слов… Опять вплотную подошла к ней чужая воля, чужая страшная власть… Опять загоняют ее куда-то в угол, где тягостно и душно до того, что можно умереть. Она с горестью почувствовала, что еще одним человеком вокруг нее стало меньше…
Он со страхом подумал, что она, верно, угадала основную ложь его духовной жизни — трусливый страх перед крестом и мученичеством — и почувствовал давно неиспытанную боль. Философ мягко взял руку девушки; она не отнимала ее, но за кажущейся покорностью скрывалась ничем непоколебимая мощь.
— Я старше вас, — сказал Яшевский, пытаясь добродушно-отцовским тоном ослабить впечатление. — Вы годитесь мне в дочери. Поэтому я и позволил себе затронуть подобную тему. Рано или поздно вам придется столкнуться с этим вопросом.
Она помолчала.
— Вы встретите достойного человека, — продолжал Яшевский, холодно поблескивая зеленоватыми глазами, — полюбите его, выйдете замуж.
— Я уж решила, — тихо произнесла Елена Дмитриевна, впервые за все время заговорив о себе. — Я знаю, что случится.
— Вы собирались уехать? — спросил великий человек, и она поняла, что теперь он хочет от нее отделаться.
«Верно, я противна ему», — подумала Колымова и печально ответила:
— Скоро уеду.
— Вам хорошо рассеяться, повидать людей и свет, — произнес Яшевский таким тоном, как будто говорил глупенькой девчонке с куриной душой.
Ему казалось, что только из прирожденной деликатности она не выказывает ему своего презрения; унижая ее в мыслях, он пытался убедить себя, что презрение такого маленького существа, разумеется, не может его обидеть. Он был доволен, когда она ушла… Борьба с противником, которого он наполовину выдумал, делала его злым, и, лишенный чувства самоанализа, он все дальше уходил в свою фантастическую обиду.
Разумеется, свою любовь к ней он легко преодолеет, потому что это чувство было ниже его огненного самолюбия… Но расстаться с Колымовой — значит непрерывно носить тяжесть ее презрения, которого не существовало, но в которое он тем не менее верил. Он понимал высоту отказа, с вершины которой Колымова смотрела на свою и чужую жизнь. Его глубокий ум умел подниматься на те же вершины, но он посещал их, как турист, случайно взошедший и опять спустившийся; Колымова же чувствовала себя там не гостьей, а постоянным жителем. Было обидно сознавать, что десятки лет труда и размышлений, тысячи прочитанных на шести языках книг, заканчивающаяся молодость и ряд лишений и неудач не дали ему того высокого и свободного полета, которым, по-видимому, без усилий пользуется эта странная девушка… Наконец-то, наконец-то случилось то, чего он боялся, как самого страшного: явилось новое поколение, и опередило его! Он отстал, он состарился — не телом: тело только символ, — а духом. Его больше не будут слушать… Зачем он так неосторожно приблизился к ней? Зачем был с ней откровенен? К стареющемуся строителю Сольнесу постучалась Гильда, но не любовь и преклонение принесла она, а высокомерие и обиду.