С Веселовской он обращался так, точно между ними ничего не было. Он боялся смотреть ей в глаза, даже когда они были вдвоем; великому человеку было стыдно, и в этом заключалась суровая чистота аскета, отчужденность пророка, который бежит скверны тела. Но бежал он не до, а после греха… Он сказал ей: пойди за мной. Она пошла, бросив мужа, ребенка и положение в обществе. Ему представлялось, что он обманул ее. Обманул не тем, что дал мало — о, нет! — а тем, что исказил в ее душе образ учителя и пророка, примешав к нему начало плоти. Он проповедовал святость экстаза плоти и пола, но непосредственным ощущением был оторван от этих восприятий, каждый раз делая над собой усилие и преодолевая инстинктивное пренебрежение к «нечистоте».
— Вы совершенно покинули меня, — сказал гостье Кирилл Гавриилович. — Я было хотел уж навестить вас.
— Ведь я вам писала, — устало ответила Веселовская, снимая шубку.
Все, что она делала казалось ему некрасивым, неграциозным, не так, как сделала бы другая. Когда она стояла, ему хотелось, чтобы она села; когда она сидела, он думал: поскорее бы она встала. Великому человеку постоянно чудилось, что своими движениями и позами она пытается его соблазнить.
— Письмо? Ну да. Я получил, — ответил Яшевский, силясь вспомнить его содержание. — Интересное письмо.
Гостья удивилась такому отзыву о письме, в котором говорилось о долге матери. Она тихо произнесла:
— Я пришла к вам, как к другу. Надо же наконец разрешить вопрос. Мне трудно, Кирилл Гавриилович.
Философ глядел на нее ясными, зелеными глазами, слышал все слова, так что мог бы их повторить, но внутренне закрылся и перестал слушать; он думал свое.
— Вы бы сели, — сказал он ей, раздраженный ее позой.
Веселовская послушно села и, оправляя пухлой рукой золотистые волосы, продолжала:
— Ребенок все понимает и спрашивает почему я живу отдельно.
— Сколько ему лет? — спросил Яшевский.
— Кому?
Он хотел сказать: мальчику, но сдержался и на всякий случай ответил:
— Ребенку.
— Девочке девятый год. Может быть, она уже слышала что-нибудь. Муж просит меня вернуться.
— Взрослая девочка, — заметил Яшевский, прикидываясь блаженненьким и снова переставая понимать.
Ему становилось досадно на эту женщину, которая, как казалось, занимает столько места в его кабинете. Она все время говорит о себе и о себе, совершенно не заботясь о его настроении… Судорога прошла по его лицу, словно омыв его.
— Я не знаю, — вымолвил он, уходя от нее на высоту. — Я ничего не понимаю в этих делах, т. е. в том, как устроить благополучие отдельной личности.
Ему хотелось оторвать ее внимание от этих неинтересных разговоров, за которыми смутно чувствовал скрытый упрек себе.
— Жизнь отдельной личности находится в связи с общим существованием всего человеческого потока, — сказал он, стоя над нею там, в высоте, откуда его пытались было столкнуть бессильными руками. — Вы выдвигаете отдельный случай, закрывая глаза на общее. Таким путем вы ничего не уясните себе. Невозможно частью разрешить целое.
— Я понимаю, — мягко вставила Веселовская, — но…
— Виноват, я не окончил, — властно прервал Яшевский. — Я говорю себе: моя жизнь есть частичное выражение общего. Это не количественная часть, потому что идея вообще вне измерений. Но, поскольку я вмещаю в себе выражение идеи, постольку я значителен. Одно из двух: либо идея, либо устроение земных дел. Середины нет.
— Я думаю не о себе, а о девочке, — ответила Веселовская, тщетно стараясь попасть в его поле зрения.
— Разве может существовать одна правда для меня, а другая для моего ближнего? Христос внутренне судил других тем же судом, что и себя.
Его слова и особенно звук его голоса, казались ей укором; ее благородное сердце имело способность всякую отвлеченную мысль принимать, как реальное дело жизни. Она мысленно начинала осуждать себя за измену чему-то…
— Вы знаете лучше, чем кто-либо мою скромность, — кричал на нее великий человек. — Но в конце концов я не могу не сознавать своей силы. Я чувствую — говорю это смело и без ложной скромности — я чувствую, что наступает время, когда мои работы и мои мысли получат незаслуженно широкое распространение. Я твердо убежден в этом. Разрушается бессмысленное увлечение Ибсеном, который обязан своей популярностью тому, что появился в эпоху, когда в моде была женщина. В истории можно констатировать две волны: мужскую и женскую, правильно сменяющие одна другую. Женская — пассивная, богатая фразой, напыщенная, эмоциональная, чувственная; мужская — активная, сжатая, идейная, оплодотворяющая. Теперь близится мужская волна, и новое поколение пойдет не за Ибсеном и не за теми, кого уже выхлестнула отживающая волна.